Живые и прочие (41 лучший рассказ 2009 года) - Касьян Елена "Pristalnaya". Страница 17
Мне почти не скучно. Я много думаю и много сплю.
Раньше я был не один, нас было двое. Второй был тут раньше меня. Когда я появился тут, Второй уже был. Мы дружили. А потом Второй подавился рыбной костью и умер. Мне пришлось его съесть, чтобы никто не нашел тело. Это было лет двести назад, что ли. Я все съесть не смог, но мне помогли рыбы.
Сначала было грустно и тяжело, и скучно. Потом привык.
Один раз я пытался перебраться в соседний пруд. Взял пару монеток, взял часы и цепочки и поплыл по ручью. Но ручей между прудами слишком мелкий, а вдоль него лежит тропинка через лес, Я боюсь людей, когда я не под водой. Я вернулся.
Каждую субботу я не сплю целый день. Я подплываю поближе к поверхности и наблюдаю. Выбираюсь в прибрежные камыши и сквозь листья смотрю, как он ходит по берегу. Как садится на лавку и ест бутерброды. Как бросает камешки в воду и смотрит на медленно расходящиеся круги. Иногда он кидает в воду хлеб. Не знаю зачем — наверное, пытается прикормить рыб. Но они никогда не приплывают. Они боятся — знают, что я где-то рядом. Прячутся на глубине, в зарослях, в прибрежной тине с другой стороны Пруда.
Когда идет дождь, он стоит на мостике со своим желтым зонтиком. Я плаваю на глубине полутора метров, но он не видит меня — из-за непрозрачной, черной воды. Он смотрит на круги, расходящиеся по воде от капель дождя. А я сквозь эти круги смотрю на его лицо. На его румяные щеки, и светлые, прилипшие ко лбу волосы, и яркие голубые глаза.
Триста лет назад я был таким же.
Евгений Коган
СТОЛБЫ
Город, осклабился Илья и захлопал в ладоши.
Он был очень маленьким, когда его отец Егор, зарубив собственную жену Машу топором, удавился в сарае на веревке, которой подпоясывал широкие штаны. Илюша остался один, но по родителям не скучал — он вообще ни по кому не скучал, потому что с трудом понимал, что происходило вокруг него, только улыбался и хлопал маленькими ладошками. Роды были тяжелыми — мать кричала несколько часов, а Илюша все никак не хотел вылезать на свет божий, цепляясь за теплое материнское нутро. Но деревенский лекарь Степан Матвеевич, гордившийся своим городским образованием и уважением среди деревенских, все-таки вытащил младенца из мамкиного нутра. Илья не плакал, а только смотрел удивленно на Степана Матвеевича, на толстую мамку, которая лежала потная и уставшая, почему-то сжимая правой рукой свою огромную грудь с круглым коричневым соском, который просвечивал сквозь белую, мокрую от пота рубашку.
Илья так ни разу и не заплакал — он с неизменным восторгом и удивлением смотрел на мир, который окружал его, и улыбался. Когда ему было уже года четыре, его мать, так и оставшаяся обрюзгшей после родов, сказала мужу, что их сын вроде бы какой-то идиот. Егор сплюнул на деревянный пол избы — сука, блядь, родишь идиотов, другого от тебя чего ожидать. Он уже давно потерял интерес к своей толстой некрасивой Марусе и даже после бутылки не смотрел на нее, зажимая за сараем соседских девок. Девки смеялись, отталкивали Егора, который годился им в отцы, визжали на всю деревню, но не жаловались, а ему хватало: потискав в руках молодые девичьи грудки, он успокаивался, или у него уже не хватало сил на то, чтобы настоять на своем, или просто он тискал девок потому, что так было нужно, а сам, после рождения Илюши, ничего не хотел.
Илюше едва исполнилось пять лет, когда его отец, напившись сильнее обычного, пришел в дом с топором в руке. Ну что, сука, дождалась, сказал он неожиданно спокойным голосом и рубанул Машу по голове. Маша, едва он переступил порог дома, все поняла и даже не убежала, не попробовала увернуться, не заслонилась руками. Она просто стояла там, где застал ее Егор, и топор разрубил ей голову ровно пополам. Кровь и еще что-то красное и мягкое брызнуло на стену и широкий подоконник, на какие-то банки, и Маша осела, словно стекла по стене своим толстым, некрасивым телом, да так и осталась с топором в голове и в окровавленном невзрачном платье, которое продолжало топорщиться даже и тогда, когда она перестала дышать. Отец Илюши выдохнул и перекрестился — скорее по привычке. Потом вышел во двор, шатаясь дошел до сарая, выдернул из штанов веревку и перекинул ее через высокую балку под потолком. Его нашли на следующий день, он уже посинел. Илюша все это время просидел в своей комнате, улыбался, смотрел на маму и иногда дотрагивался до живота, потому что ему хотелось есть.
Когда по деревне прошла весть о том, что Егор зарубил топором жену и сам повесился в сарае на веревке, про Илюшу сначала не говорили. Его накормили чем-то и оставили в доме, только вынесли его мать и, боязливо, топор. К вечеру все же заговорили о том, что Илью надо бы куда-то деть, но брать его никто не хотел. Егора в деревне не то что не любили, но сторонились, особенно когда он был выпившим, его жену молча жалели, вздыхали вслед, но вслух не обсуждали. Малолетнего дурачка же не любили в открытую — дети его играть не брали, да он и не хотел, все больше сидел на лавке у дома или смотрел в окно и улыбался. Так как-то и получилось, что его не трогали — кормили иногда, в остальном он жил сам по себе, улыбался да иногда жевал сухарь. К нему привыкли, он иногда стал говорить — не говорить даже, а произносил какие-то слова, бессвязные, понятные только ему самому. Поэтому ему никто не отвечал, только показывали пальцем — дурачок.
Ему исполнилось примерно восемь лет, потом примерно десять, потом примерно двенадцать. Илья рос, и никто в деревне как будто и не замечал этого. Мальчик все также продолжат улыбаться, хлопать в ладоши, его звали дурачком, а ему было все равно, только улыбался. Ему нравилась его жизнь, потому что он не знал другой. На него стали обращать внимание девушки: Илья был красив той красотой, что незаметна с первого взгляда, но проступает тогда, когда живешь с человеком бок о бок долгое время, наблюдаешь его постоянно, привыкаешь к нему, перестаешь замечать его странности — словно так и должно быть. Илья был из таких — он нравился девушкам, но как-то отвлеченно. Они понимали, что никогда у них с ним, смешным и нелепым деревенским дурачком, ничего не будет, никогда он их не поцелует, никогда не обнимет, и потому, чувствуя собственную безопасность и безнаказанность, начали заигрывать, шутить, строить глазки, улыбаться со значением. Илье это нравилось — он тоже улыбался и хлопал в ладоши, начинал отличать деревенских девок, узнавать их, порой даже называл по именам.
На Рождество, когда снегу навалило — не дай бог, от дверей было не пройти, мужики каждый день с утра пораньше брались за лопаты, деревенская красавица Инна, самая видная девка, пришла к нему в дом. Ему как раз исполнилось четырнадцать лет, он сидел на крыльце, хлопал в ладоши, не замерзал — не чувствовал холода. Захлопал в ладоши, увидев девушку, назвал по имени. Инна присела с ним рядом. Что делаешь, спросила она. Илья гыгыкнул радостно, остатками ума понимая, что нужно что-то отвечать, но не умея, не зная, не ведая слов. Инна убрала длинные волосы с его лица, протянув пальцами по щеке — у Илюши перехватило дыхание от этих мягких, теплых, податливых пальцев, он вспомнил маму, положил руки на колени. Илюша, сказала Инна, снова и снова дотрагиваясь до его лица, до щек и переносицы, до губ, остановилась пальцами на губах, замерла на мгновение, а потом убрала пальцы и своими губами мягко дотронулась до его. Илья испугался, подумал, что она сейчас втянет его в себя, затянет губами и он исчезнет, пропадет, навсегда пропадет, не будет его больше. Испугался, почти совсем перестал дышать, только слеза появилась, замерев. Но было не больно — наоборот, было приятно, по неспокойно, и сердце стало биться быстрее, и немного задрожали пальцы рук — сильнее, чем обычно. Инна закрыла глаза и отдалась поцелую, а Илья только открыл рот и постарался не дышать, совсем не дышать, чтобы длить это наслаждение как можно дольше, чтобы не кончилось ощущение, чтобы воспоминание о маме, о ее мягкой коже, о ее запахе и тепле длилось и длилось… Инна открыла глаза и щелкнула Илью по носу — дурак ты, такой дурак, сказала и отодвинулась. Холодно, сказала еще, поеживаясь, и дотронулась до своих губ. Хороший, сказала, звонко рассмеялась. Потом встала и, коснувшись Илюшиной щеки губами, ушла, лишь один раз обернувшись и помахав ему рукой: хороший. Илья тихо гыгыкиул, ему было не по себе. Потом еще посидел на крыльце — стало холодно, воспоминания о маме снова исчезли, а Инна растворилась в мерзлом вечернем воздухе. Илья вздохнул и два или три раза хлопнул в ладоши — ощущения от Инниных губ не возвращались. Тогда он ушел в дом и плотно закрыл за собой дверь.