Свидание с другом - Вольпин Надежда Давыдовна. Страница 21
СТРАНА НЕГОДЯЕВ
Любопытная черта: едва приступив к новой вещи, Есенин уже видит ее в мыслях книжкой.
Мне чудится: не так он устремился в Персию, как бежит от Изадоры, от пьяного угара. Иван-дурак бросает свою заморскую царицу! Потому так и тянется сейчас ко мне.
Когда я поднялась уходить, он взял мои руки — каждую в свою — повернул ладонями кверху, широко их развел и крепко каждую поцеловал в самую середину ладони (в уме мелькнуло: стигматы разглядел!).
— Вернусь, другой буду!
Помолчав, добавляет — на «ты».
— Жди!
Долго ждать не пришлось. Чуть не через две недели примчался назад. Прямо в объятия Дункан. А Персия сорвалась.
НА КРЫШЕ
Было это, видимо, незадолго до отъезда Сергея с Дункан — уже после несостоявшейся Персии. Сергей без приглашения разыскал меня в коминтерновском общежитии в Глазовом переулке: семиэтажный — или выше того? — домина. Постучался в мою комнату.
— Что за жилье? Коробочка! Зачем вы сюда перебрались, ведь у вас с сестрой была такая чудесная комната, просторная... чуть не зала. Добыли бы что-нибудь для вашей Любы... Для отца смогли же...
От этого, объясняю, Люба перестраховалась: поставила к нам спасенный мамин рояль. Я сбежала в эту конуру коминтерновскую (для того и на работу к ним устроилась) не так от сестры, как от ее музыки. Да и надоело — вечно подселялись родичи. Сюда уж не въедут! Такие заботы Сергею непонятны. Сам он и не любит, и не может жить, как я, один!
— Вы слишком добрая,— поучает.— Обо всех вам забота, только не о себе.
Это было среди бела дня. Со своего пятого этажа я веду Сергея наверх, на обширную плоскую крышу — мой «закоулок для прогулок». Отсюда открывается чудесный вид на город! Сейчас тут никого, рабочий день еще не кончился. Стоим вдвоем у самой баллюстрады, совсем низенькой.
— Если вас это повеселит,— говорю,— могу спрыгнуть вниз.
Сергей испуганно оттягивает меня к середине площадки. Явно забоялся, усмотрев в моих словах вполне осуществимую угрозу. Или и самого, как бывает, поманило... нет, не «плюнуть с высоты дяденьке на кепку», а ринуться вниз головой? Не мог бы в тот час поручиться не за меня одну, а и за себя? Или тянула и втайне страшила предстоящая поездка? Это было мне тогда ясно из всего, что он успел высказать в разговоре. Сорвались и такие слова: «Нужно ли? Сам не знаю...»
И еще: «Будешь меня ждать? Знаю, будешь!»
Почти просьба. И заповедь.
Хотя на этот раз он не посмел, как при сборах в Персию (давно ли?), прямо сказать: «Жди».
А я в мыслях вдвойне осудила тогда Сергея за эту его попытку «оставить меня за собой ожидающую, чтобы и после продолжать мучительство». Мне чудится: с меня с живой кожа содрана — а он еще и солью норовит посыпать...
И с болью вдруг поняла: не меня он терзает, не может не терзать, а самого себя!
К осуждению прибавилась горькая жалость.
ФЕТИДА*
Душу пропил дьяволу.
Звездный гуд в башке.
Закидало палубу
Чехардой ракет.
Мол пустеет, берег стынет
Звездный гуд в ночной мошне
О любезном смертном сыне
Плачет Фетис в тишине
Дном звенели радуги
О моей любви.
Где дельфины прядали.
Там следы твои.
Камень в руку друг мне сунет
Ночь в лицо швырнет звездой
О любезном смертном сыне
Плачет Фетис — в дождь и зной
Звезды. Веет холодом
От летейских пчел
Тем, кто счастью смолоду
Подвиг предпочел.
Золотую славу чая,
Плечи воина болят,
А по нем уже скучают
Елисейские поля!
Губы сушит засухой..
Милый, пощади!
Только намять ласкова
На моей груди.
Даже пчелам больно жалить.
Плечи подвигом болят.
Это нам пора отчалить
В Елисейские поля!
Часть третья
БЛУДНЫЙ СЫН
(1923-1925)
...И вдруг захлебываться стал,
Вдруг затонул — у входа в гавань
ПОДНОВЛЯЕМ АВТОБИОГРАФИЮ
Август двадцать третьего. Я не спешу прервать свой летний отдых в Дмитрове. Впервые живу в уездном русском городе. Черным месивом грязь на немощеных улицах, ноги вязнут по щиколотку, хожу босиком. Знаю, Есенин вернулся. Но в Москву не рвусь — дала зарок: не стану возобновлять мучительную связь.
Около двадцатого августа появляюсь, наконец, у себя на Волхонке.
— Где ты пропадала? — накинулась на меня Сусанна Мар.— Есенин мне проходу не дает: куда вы подевали Надю Вольпин? Просто требует и с меня, и со всех. Мартышка уже пристраивает к нему в невесты свою подругу: Августу Миклашевскую. Актриса из Камерного. Записная красавица.
С Есениным встретилась я дня через два — где-то в редакции, точней не помню. Он тащит меня обедать в «Стойло Пегаса». С нами пошли и Мариенгоф с женой. В «Стойле» их ждут какие-то неведомые «лучшие друзья».
— А вы располнели,— бросает Мариенгоф.
Вот и хорошо: мне мягче будет,— усмехнулся Есенин, с вызовом поглядывая на Никритину. И по-хозяйски обнимает меня вокруг пояса. Меня коробит от слов Сергея, от их самонадеянного тона. Знаю, что он Мариенгофа поддразнивает, а пуще «сваху». Я и вправду подправилась, но лишь немного, от силы на один килограмм. Когда Есенин уезжал, я была не на шутку больна — шел процесс в легких. Сейчас как будто затих.
В «Стойле Пегаса» идет застолье. Вино, салаты, мясные блюда. Сергей ревниво следит, чтобы я «за разговором не забывала о еде». Но сам едва притрагивается к закускам. Да и пьет мало (как обычно, только вино — не водку). Анна Борисовна давно уволокла Мариенгофа. Прочие «друзья» прочно приросли к столу. Иные мне знакомы (Сергей Клычков, например), но далеко не все. Из новых лиц запомнился небольшого роста еврей-землепашец лет сорока, бывший кантонист. Очень самоуверенный, с Есениным держится точно и впрямь старинный друг-приятель. Ни в прошлые годы, ни позже я никогда не видела его в окружении Сергея — и не слыхивала о нем. Я и сейчас не помню его имени: возможно, оно не было названо.
Сергей разговорился. Нет, не о зарубежном. Много и жадно вспоминает рязанскую родину. Рассказывает о дедушке своем, Федоре Титове. Как тот отчитывал Александра Никитича Есенина: «Не тот отец, кто породил, а тот, кто вырастил!» Добавляет:
— Крут старик. А умен!
Автобиография выглядит подновленной. Сообщается, что дед вовсе был не крестьянин, что у него «два парохода по Волге ходили» (прежде Есенин и о двух дедовских баржах, в самом деле ходивших у Титова в Питер по Неве, осмотрительно помалкивал). Долго говорит о матери. Говорит восторженно, с сыновней влюбленностью. Расписывает ее «из красавиц красавицей!»
— Статная, глаза синие, огромные, а коса толстенная, темнорусая! — И показывает руками: скажешь, кобылий хвост.
Татьяна Федоровна, мать поэта, была тогда еще далеко не стара. Я впервые увижу ее через два с половиной года: даже и «следов былой красоты», как писалось встарь, я не приметила, хотя не только сын, многие вспоминали ее как этакую деревенскую Афродиту. Мне запомнился ее неласковый взгляд, строгое самовластное лицо. И резкие продольные морщины, вернее складки, исчертившие его. Да еще широкий лоб — единственное, что получил Сергей от матери: на отца он был очень похож, как и его сестра Катя, но лоб у Александра Никитича, в отличие от сыновнего, был сжат в висках (и у Кати тоже).
Зашла речь о поэзии — иначе и быть не могло.
Есенин:
— Кто не любит стихи, вовсе чужд им, тот для меня не человек. Попросту не существует!
С первой же просьбы (не Клычкова ли?) Есенин стал сперва читать кабацкое. Потом неожиданно прочел кое-что на любовную тему... Разговор легко перекинулся на «невесту».
Не одна Сусанна Мар, все вокруг понимают, что актрису Камерного театра «сосватала» Сергею жена Мариенгофа, хотя сама Никритина в дальнейшем всячески это отрицала: не потому ли, что дело так и не завершилось браком или устойчивой связью?
Чей-то голос:
— Говорят, на редкость хороша!.. Другой перебивает: