Синяя дорога - Браун Жанна Александровна. Страница 10
Школа поняла, что просто так от нее не отстанут. Ей надоели эти болтающие не по-русски профессионалы войны. Кроме того, саднило ободранный цоколь… Она переступила затекшими от неподвижности бутовыми опорами, потихоньку опустилась на корточки, чуть-чуть пошевелилась, устраиваясь, и раскатилась поудобнее и надолго. Наутро вместо целого здания фашисты нашли на косогоре кучу развалин.
Фронт отодвинулся. Война больше не касалась дремлющих стен и выбитых окон, никого не интересовал разоренный памятник Детству. И хотя гибель дыницкого гарнизона тщательно засекретили, слухи по армии все же распространились: случайно проходящие рядом фашисты не забывали сделать пяток-другой выстрелов по легендарным развалинам…
В дальнейшем уже не часы и даже не дни, а годы промелькнули для Школы как одно мгновенье. Первое время она еще жила воспоминаниями о «Дыницкой битве», затем и они притупились. Напряжение того дня отняло много энергии. Но страшней напряжения, страшней накатившей следом опустошенности осознавалось предательство друга, который не пожелал остаться вместе с ней. Ах, как бы они вдоволь потешились над этими гадами, как бы она, снова-здорово, еще могла пошуметь! Но Олег молчал. И Школа замкнулась, закаменела в собственных обидах и переживаниях. Терялась даже власть над временем.
Однажды, правда, Школа почти ожила — когда в развалины здания забрела умирать ослабевшая от голода девчонка. Школа собралась с силами и переправила бедолагу в тень смоковницы на берегу арыка, насыпала ей полный подол персиков и сушеного урюка. К этой… К тетке Мариам… Точно, к ней…
Второй раз Школу вывело из безмыслия возвращение семьи Лицкевичей. Школа «по складам» распрямилась, застегнулась, расставила мебель — кто бы поверил, что почти четыре года она лежала в руинах? Впрочем, начали Лицкевичи с того, что прямо в классах принялись рубить на дрова сбереженные Школой парты…
Появились Молевы. Удивленно качали головами, глядя на чудом уцелевшее здание. Школа встрепенулась, повеселела, вытянулась в полный рост двух своих этажей. Но как ни всматривалась, как ни мигала единственным сохранившимся, заросшим копотью окошком, любимого директора среди вернувшихся в Дыницы жителей не находила. Школа дала себя разминировать, восстановить, раскрасить — и снова потухла. Особенно охорашиваться не приходилось: Дыницы только-только отстраивались. Жители засыпали битым кирпичом воронки, выкапывали в огородах у кого что сохранилось…
И беспрерывно говорили о войне, которая укатила на запад и шумела по ту сторону границы.
Говорили также о немецких и чешских городах.
О пропавшем без вести Леониде Петровиче.
О погибших.
Об инвалидах, которым посчастливилось уцелеть.
О карточках.
О победе.
О голоде.
О письмах.
О керосине.
О взорванной водокачке…
О водокачке говорили особенно много, потому что всего два колодца удалось кое-как вычистить, и долгие очереди с ведрами-коромыслами собирались возле них с самого утра.
Школа вслушивалась в разговоры.
Вглядывалась в знакомые и незнакомые лица.
И мало что понимала.
Учителя казались незнакомыми — даже те, кто работал в Школе до войны. Гитель Иосифовна горбилась, все больше молчала, запрещала себе вспоминать последние четыре года, будто их и вовсе не было в ее жизни. Ботаника после контузии все время преследовала одна и та же картина: переполошенный желтобрюхий шмель с надрывным «хейнкельным» воем пикирует на качающуюся кашку клевера…
Незнакомыми, серьезными и озябшими выглядели дети: из прежних учеников Школа не досчиталась больше половины, а некоторых, пожалуй, что за своих прежних и не признавала…
Но главное — не хватало старшего Молева.
Школа поворачивалась к каждому новому человеку, всюду искала Леонида Петровича, верила — вернется! Ей не так уж трудно было поверить в чудо. Ведь она сама когда-то умела творить чудеса…
Но вот в директорском кабинете водворился маленький шустрый человечек. Пустой рукав пиджака был аккуратно заправлен в карман и пришпилен булавкой. Дела быстро завалили нового директора, слушать никого, кроме себя, он не успевал, а у Школы не возникало желания чем-нибудь ему помочь. Она беспрерывно сравнивала его с Леонидом Петровичем и — нет, не находила в нем ничего родного.
Вражды к маленькому директору она не питала. Он по-своему был заботлив, хоть и не думал о ней, как о живой. Что ж, в конце концов не каждому дано прочувствовать душу здания, а чтобы вдохнуть ее в мертвый камень — тут одной заботы мало, тут даже любовью не обойдешься — талант нужен. Маленький директор оказался на редкость скучным. Хлопоты его были необходимы, но тоже невыносимо скучны. Понятно, время такое — не до веселья. Где уж веселиться, когда простых тетрадок и тех нет, пишут ученики на обрывках газет. Тем не менее едва маленький директор начинал нудно перечислять свои дела: дрова, кирпич, жужелица на покрытие двора, новые трубы для колонки, стекло, фанера, чернильные таблетки, перья ученические, краска, выпрошенные в городе в долг портреты ученых, отчет в роно — уф! — Школа тотчас затыкала слуховые окошки на чердаке и непроизвольно вздрагивала.
Она бы простила человеку эту его нудность, да вот ведь незадача — старался маленький директор вовсе не для Школы, не для ребят, не для учителей, старался для того, чтобы в роно заметили его старания. Оттого суетился и неустанно что-то доставал, доставал, доставал… Оттого и Школа при нем ощущала скованность — как внезапно переодетый для гостей мальчуган: вынули тебя из повседневного костюмчика — и вот уж ни на травке тебе поваляться, ни на дерево залезть, ни погонять лапту!
Ошеломленная этими мощными и вместе с тем равнодушными заботами, Школа поняла, что ждать дальше своего директора бесполезно. В полной мере она поняла это тогда, когда и с третьей, и с четвертой попытки ей не удалось отыскать Молева-старшего. Воображаемое время раз за разом рисовало картины одного только его прошлого, отнюдь не настоящего. Значит, ни в воображаемом, ни в реальном мире Леонида Петровича больше не было.
Школа заскулила, насмерть продрогла, и в эти дни ее невозможно было натопить. Маленький директор бегал в ужасе по коридорам, вздымая единственную руку: «Экая прорва! Сколько дров жрет! Не напастись на тебя!» Но и эта совсем прежняя, из довоенной жизни, Леонида Петровича фраза не примирила ее с тем, кто теперь считал себя здесь хозяином.
Школа кинулась к людям. Она пыталась настроиться сразу на всех и на каждого поодиночке. Она мечтала хоть кому-нибудь пожаловаться…
Но ни старое, ни новое поколения не откликнулись на ее зов. У каждого человека была своя история — такая, что не приведи бог! Кто же имел время и желание интересоваться чужими болячками?!
Встреча с Олегом Школу тем более не обрадовала. То есть встреча попросту не состоялась. За четыре года Олег здорово переменился. Он будто бы стеснялся прошедшего в этих стенах детства. В классе не задерживался. На переменах торопился домой сразу после звонка. А до дома Молевых издерганная и растраченная Школа не доставала. Силы ее только-только хватало на уголок под лестницей и кусок второго этажа — памятное помещение, с двери которого так и не сняли наполовину расколотое стекло с облезшими золотыми буквами:
Школа не могла справиться с собой одна. Ей нужен был хоть кто-нибудь…
Однажды она все же подстерегла Олега. Олег пробрался в пустой кабинет и расплакался, упав головой на бывший отцовский стол. Почувствовав спиной участие и вопрос безмолвных стен, он сжался, затих.
Школа не удержалась, сотворила у окна нескладную, приземистую, дорогую им обоим фигуру: отсюда, заложив руки за спину, Леонид Петрович Молев распекал тех, кто сорвал урок. Но Олег укоризненно отвернулся, сгорбился и вышел такой походкой, что у Школы от стыда едва не истлела похороненная под глиной дранка.