Passe Decompose, Futur Simple - Савицкий Дмитрий Петрович. Страница 11
Ее выписали. Сняли гипс. Она ходила четыре раза в неделю на лечебную гимнастику. Ее черный "интрюдер" с помятым бензобаком стоял в цепях под окном.
До самой осени между ними ничего не было. Он приносил цветы, покупал дорогую снедь у итальянцев в маленькой лавочке возле площади Побед. Сидел у нее допоздна, редко заночевывал на диване в гостиной.
Иногда он обнаруживал, что пьет из ее губ, тянет долгий холодный поцелуй, держит ее за плечи. Но он боялся сделать ей больно, боялся раздавить, она казалась ему бесконечно хрупкой, ломкой, не на ту, на слабую нитку сшитой...
Он помнил, что был виноват в ее падении, хотя внешне ее полет в черном воздухе и удар о мокрую мостовую ничего общего не имел с его рукой меж раздвинутых, крупно дрожащих, как при тике, ног Сандры.
Увы, их словно сняли в одном и том же фильме, в общей сцене...
Но ему уже давно нужно было кого-нибудь жалеть, чтобы не жалеть самого себя, и кого-нибудь корить, чтобы не корить весь мир. Отныне он мог жалеть вовсе не хрупкую, как ему сначала показалось, Жюли и винить самого себя. И то и другое помогало ему держать на дистанции ту единственную, с кем он действительно хотел быть.
Сандру.
* *
Вошла Жюли, поставила на стол поднос, перегнувшись через стол, зажгла торшер, не глядя, скользнула рукой по его волосам. Он встал, отодвинул для нее стул.
- Мать просила тебя поцеловать,- сказала она, оборачиваясь.
Мягкие, мокрые губы. Жалящий язык. Этот ее травяной запах. Отсыревшее сено. Увядание. Обеими руками он крепко вдавливал ее в себе. Наконец между лопатками хрустнул позвонок.
-Уф! Сломаешь! - заерзала она, вырываясь.
Поцелуй был для нее границей правды. Губы ее могли путешествовать честно на край света, до предела томящего напряжения. Но стоило пойти чуть дальше, стоило ей почувствовать, как просыпается тело, как потягивает низ живота, как слабеют вдруг ноги, как набухают и твердеют соски, как она привычно начинала играть одну и ту же фальшивую роль, карикатурную страсть, неумелую подделку. Сладкая боль переходила в раздражение, в неудобство, от которого можно было избавиться лишь одним путем - переждать.
Он знал ее историю, он составил ее из отрывков ее, не всегда честных, рассказов. Он знал, как рождался и обрастал деталями миф, в который, со временем, она честно и пламенно поверила.
Пятнадцать лет назад она была боттичеллевской блондинкой, розовой с голубым, с нежной золотистой кожей и искрящимися голубыми глазами. Была такая розово-бело-голубая пастила в Москве... Отец ее отчаянно хотел сына, она была четвертой дочкой. До двадцати лет, до его развода с матерью он практически не разговаривал с нею. Она оставила Льеж и перебралась в Париж в девятнадцать. Она была пугливо счастлива и пьяна от своей новенькой, с иголочки, независимости. За ней волочился весь факультет. Ее останавливали на улице. К ней подсаживались в кафе.
Она потеряла невинность, даже не узнав об этом. Марк рассказал ей о случившемся лишь две недели спустя. Она осталась у него после вечеринки. Никогда в жизни она так весело и так много не пила. Заснула она в детской, где на кровать были свалены пальто, а проснулась утром в большой постели Марка. Одна. Марк подрабатывал в ресторане. Он был единственным женатиком на факультете. Тина, его крутобокая американская женушка, вместе с двухлетним сыном паслась в горах Швейцарии.
Марк намекнул ей о происшедшем мимоходом, в студенческой пивнушке на улице Горы Святой Женевьевы. Она сначала не поняла. Потом поняла, но не поверила. И поверив, молча разревелась, и слепая от слез, выскочив из кафе, чуть не попала под машину. Уже в те времена ее ангел-хранитель не отличался быстротой реакций.
Какое-то время Марк занимался ее обучением. Sex-o-clock quotidienne. Ей было больно, противно, но главное - никак. Он был волосатым, мускулистым самцом, вонзавшимся в нее с каким-то пугающим ожесточением. Пот собирался у него на шее, тек по груди, капал ей на живот. После Марка было еще несколько других, но таких же - никаких, мнущих ее, гладящих, вбивающих себя в ее разверстую плоть с тупой и враждебной силой. Потом не было никого - она не хотела никого, хотя продолжала принимать противозачаточное.
Она остро помнила это чувство - глотать наспех утром, чтобы не забыть, крошечную голубую таблетку, зная, что это ни к чему, что ни с кем сегодня ничего не будет: ни мокрой возни, ни совместного раздевания, ни любви. Уж тем более любви.
Летом на Ривьере она встретила Жан-Жака. Он был на два года старше ее отца. Загорелый, почти лысый череп, крупный нос, чуть лоснящаяся в крупных порах кожа южанина. Он посылал ей цветы - огромные букеты белых лилий, связки прямых веток туберозы... Он возил ее в ночные рестораны в Сен-Рафаэль, в Касcис, в Сен-Троп. Он был членом авиаклуба и начал учить ее летать. Он много ел, громко хохотал, но всегда вовремя останавливался, сбавлял скорость, если замечал, что ее это пугает. Он был не похож на парней с факультета, которые, протягивая самокрутку травы, предлагали: Как насчет слетать? На луну и обратно?
В сентябре они поженились. Первое время она чего-то ждала, его объятия ей не были противны. Она искала защиты, и она ее получила. Он тоже получил то, что хотел. Так ей казалось. Так она думала. Но однажды он все же сказал ей, что ему осточертело заниматься любовью в одиночку. Она не поняла. Но фраза запомнилась.
Они разошлись через три года. Он купил ей небольшую двухкомнатную квартирку возле Ботанического сада в Париже. К разводу отнесся как к маловажному изменению их отношений. И продолжал звонить каждую неделю, посылать цветы и подарки, возить ее по ресторанам, улаживать ее дела с налоговым управлением, покупать билеты на Майорку, продолжал оставаться у нее, будя ее по четыре раза за ночь, не говоря уже про утренние sturm und drang.
Но постепенно Жан-Жак утих, стал звонить все реже, цветы от него приносили теперь чуть ли не по большим праздникам, и, наконец, он канул в воду, исчез, растворился, и единственным напоминанием о нем за последние годы был большой заказной пакет, который принесли почему-то на ее адрес, и в котором было какое-то техническое досье, проштемпелеванное печатью Дворца правосудия.
Все остальные ее истории не внушали доверия, и Борис к ним относился без интереса, включая и ее интрижку со знаменитой певичкой-лесбиянкой. То, чего она хотела теперь, было просто, как бином Ньютона: Жюли хотела любви. Сюда входили дети, домик в деревне, крыша над головой и погреб под ногами. Два года назад умер ее отец, она получила наследство, ушла на полставки и самым серьезным образом разглядывала теперь каталоги вилл, ферм и простеньких теремков на побережье Нормандии и Бретани.
Борис знал, что они расстанутся так же как и встретились, желательно без аварий и гипса, но, боясь ее ранить, погружался в апатию, звонил Сандре в Милан, нарывался на Фабио, мучился от собственного безволия и все больше пил.
У него была теперь умная и сволочная Лидия, и "любовница-надомница", как она себя называла, изобретательная Леа. Время от времени накатывала из прошлого московская юных лет подружка, но она была тем самым бактериологическим оружием, против которого еще пока что ничего не изобрели.
Он перестал играть в теннис и, время от времени, глотал какую-то знаменитую муть, аннигилировавшую во мгновения ока жутковатые магнитные поля тревоги, которые появлялись без спросу, устраиваясь в реальности, как пейзаж в пейзаже.
- Это перекресток,- говорил он сам себе, - распутье, новая ступенька... Однажды утром все станет на свои места.
Но это утро не наступало вот уже несколько долгих-долгих - месяцев? лет?
* *
Вялая порожная тишина стоит за окном, августовское затишье. Комната подводно темна. Жюли настаивает на том, чтобы не было света. Не хочет видеть. Она привычно негромко постанывает. Причитает. Если перестать двигаться, она этого и не заметит, ее воркование не собьется с ритма, не замрет в ожидании. Я чувствую, как желание умирает во мне, как гаснут фосфоресцирующие нити, как отливает кровь и все заливает тупое раздражение.