В конце сезона туманов - Ла Гума Алекс. Страница 24

Как же предупредить Бьюка, что он ударился в бега? — подумал Айзек, возвращаясь к действительности. Ведь у них односторонняя связь. «Кто же, черт возьми, предал? — спрашивал он себя. — В ячейке есть, должно быть, провокатор. Полицейские наверняка и его арестуют, чтобы замести следы». Нервозность и беспокойство снова заползали в душу. Айзек передернул крепкими плечами в потертом пиджаке, гоня их прочь.

Пройдя пешком несколько кварталов, он остановился. Подъехал автобус, Айзек забрался наверх, в салон для цветных, и уплатил за проезд до конца. Одиноко сидя у окна, он глядел на проплывающий мимо город.

XII

Сидя на краю бетонной койки, Элиас Текване уминал жесткий табак в чашечке своей трубки. Потом чиркнул спичкой и припал губами к черенку, пока трубка не разгорелась и не заклубился дым. Запах дешевого табака не заглушил других «ароматов», витавших в крошечной душной комнатенке, где жило четверо мужчин. Тут все пропахло потом, подгоревшим луком, заношенной одеждой, протухшей едой, нестираными носками, прогорклым маслом — густая, тошнотворная, стойкая вонища. Единственное оконце под потолком никогда не открывалось, и дверь целый день была заперта, пока жильцы отсутствовали.

Он сидел пригнувшись, подавшись вперед — верхняя полка не позволяла поднять головы. Держа трубку в крепких белых зубах, он зашнуровывал ботинки, ловко орудуя толстыми пальцами с нестрижеными ногтями. На верхней полке напротив громко храпел мужчина в одних шортах, грузное темно-коричневое тело лоснилось от пота, словно покрытое тонким слоем смазки. Одна рука свешивалась с койки, на могучем запястье поблескивали тонкие браслеты из медной проволоки. Он был неподвижен, только мерно вздымалась грудь.

Покончив с ботинками, голый по пояс Элиас вышел в коридор, выложенный камнем, и отправился в конец открытой галереи к умывальной. Она представляла собой отгороженную клетушку с раковиной. Из нее поломанная дверь с одной уцелевшей створкой вела в смрадную уборную. Он сполоснулся под краном и, вытираясь дырявым полотенцем, пошел назад.

Вдоль коридора тянулись такие же, как и его, комнатушки. Двери кое-где были приоткрыты: за одной мужской голос напевал народную песню, в другой комнате грохотали о стол костяшки домино, в третьей грустно звучала гармоника. На галерее было попрохладней — солнце еще не достигло этой стороны барака, хотя поселок уже трясся и корчился в кадмиево-желтом пламени, как герои старой киноленты.

Вернувшись к себе, Элиас распахнул обитый жестью сундучок, отыскал чистую рубашку цвета хаки и натянул ее через голову, так и не выпуская трубки изо рта. Воздух в комнате был плотный и теплый. В углах, где стояли керосинки — на них готовили, ими обогревались, — стены почернели от копоти. Тут же хранились помятые, закоптелые кастрюли, железные кружки, погнутые ножи и вилки.

«Эх-хе-хе, — думал Элиас, заправляя подол рубашки в брюки, — тебе за сорок, а ютишься в холостяцком общежитии; пора обзавестись семьей. Это противоестественно и вопреки обычаю — не иметь жены». Впрочем, что бы изменилось, будь он женат? С ним в комнате жили и семейные люди, но родным не позволяли приехать в город. Власти считали их холостяками и определили в этот барак.

Расчесывая короткие курчавые волосы перед осколком зеркала, приделанным к двери, он вдруг вспомнил девушку, с которой встречался много лет назад.

В поселке тогда были одни лачуги, сколоченные из листового железа. Зимой в них было холодно, летом нестерпимо жарко, улицы немощеные, неасфальтированные. Узкой полоской прилепились трущобы к городской окраине, точно заноза или нарыв. Тут воняло гнилью, стоячей водой, но постепенно привыкаешь ко всему: к лужам омерзительной жижи, к испражнениям детей и животных, превращавшим тропинки в минные поля. Нищета обволакивала все залатанным смердящим покровом, всюду — гниение, упадок, тлен. Та девушка была чуть старше его. Должно быть, Элиас был в нее влюблен. Потом они долго не виделись, а когда встретились, у нее на руках был ребенок, завернутый в тряпье, он громко плакал, у него текло из носа. Она и сама была в лохмотьях, но ни на что не жаловалась.

На месте железных лачуг и жидкой грязи выросли ряды кирпичных бараков. По-прежнему в них было холодно зимой и душно летом. Что было, то было, вздохнула она. Нет, денег она не возьмет. Отец ребенка изредка навещает их, не дает умереть с голоду.

Давно все это было, думал с болью и горечью Элиас, доставая старый кожаный пиджак с обтрепавшимися рукавами. Он снова вышел в коридор, заперев спящего соседа. Пятый десяток пошел, но, несмотря ни на что, в нем не угас интерес к жизни. А по пропуску судя, ему уже все пятьдесят. Это прихоть глупого писаря, оформлявшего документ. Тебе могут всучить любое имя и возраст, будто шляпу или пиджак с витрины магазина готового платья…

Элиас отчетливо помнил тот день. Контора комиссара по делам туземцев в его родном городке помещалась в одноэтажном здании с ржавой железной кровлей и бурыми стенами. Водосток над верандой прохудился, в сезон дождей из него хлестала вода, прорывшая воронку в земле у входа. За пыльным окном виднелась стена, заклеенная плакатами департамента по делам цветных и засиженными мухами объявлениями с четким текстом на трех языках, отпечатанным на машинке. Как обычно, в тот день у крыльца толпились люди, но пропуска выдавались на заднем дворе, куда вели покосившиеся воротца. Под навесом стоял длинный стол, за которым колдовали двое белых без пиджаков и писарь-африканец. Черный полисмен в шлеме и бриджах дремал на скамье, как бы выказывая свое пренебрежение к мужчинам и юношам в очереди, вытянувшейся вдоль задней стены дома. Одни переминались с ноги на ногу, другие сидели на корточках, и писарь вызывал их по одному.

— Целый день здесь проторчим, — вздохнул мужчина, стоявший впереди Элиаса. — Мне в город нужно, на похороны — брат отправился к предкам, — но наверняка опоздаю. Глупость несусветная!

— Нами правит свора гиен, — поддержал его кто-то.

Тот, кто торопился на похороны, набил трубку табаком крупной сечки, зажег спичку и запыхтел, пуская клубы терпкого дыма. Когда трубка разгорелась, он сплюнул сквозь зубы и обратился к Элиасу:

— А ты куда собрался, сынок?

— В город, дядя. Еду на работу устраиваться.

— Тебе уже лет достаточно? — недоверчиво спросил мужчина с трубкой. — Ну а как матушка?

— Ничего, стареет вот только.

— Все юнцы так говорят о старших, — мужчина настроился поболтать, но тут его вызвал писарь. Кивнув Элиасу, он засеменил к столу. На нем был драный пиджак и сандалии из автомобильных покрышек.

Люди в очереди терпеливо ждали на припеке. Солнце медленно передвигалось по двору, толкая впереди себя тень от дома. Элиас закрыл глаза, силясь вообразить героев полюбившейся ему книги — отважных воинов, сражавшихся в знаменитых битвах. В памяти всплыли рассказы деревенских стариков о том, как воевали предки. Он тоже будет воином, сразится с теми, кто живет в их стране, но ведет себя хуже чужеземцев; с шакалами и стервятниками, обидчиками старух. Элиас видел поднятые над головой копья, щиты из воловьей шкуры, слышал улюлюканье женщин и топот бегущих ног. Это улепетывал Вассерман, обзывавший Элиаса «черной макакой», и другие белые. Элиас хотел засвистеть им вслед, но тут кто-то крикнул у него над ухом:

— Эгей, да ты спишь!

Юноша вскочил на ноги и упругим уверенным шагом направился к столу, укрепленному на козлах. Оба белых чиновника, рывшиеся в бумагах, не удостоили его внимания. Элиас немного опешил, не зная, к кому из них обратиться.

Писарь-африканец в красных подтяжках устало сказал:

— Ну, мальчик, пришло время становиться человеком.

— Человеком? — нахмурился Элиас.

— Именно! — подтвердил Красные Подтяжки. — Какой же ты человек без паспорта? Благодарение белым начальникам, сколько они делают для нас!

В усталом голосе и покрасневших глазах сквозила циничная усмешка. Писарь откинулся в своем складном креслице и толстыми пальцами, похожими на жареные сосиски, заиграл подтяжками, натягивая и отпуская их, как тетиву лука.