Гон спозаранку - Фолкнер Уильям Катберт. Страница 6

В былые дни мы ездили в фургонах, везли ружья, постели, собак, припасы, виски; тогда молодым, нам нипочем было ехать всю ночь и день под холодным дождем и устраивать под дождем лагерь и, переспав в непросохших одеялах, чуть свет уходить на охоту. Тогда и медведи водились. На ланок и телят запрета не было, а ближе к вечеру, бывало, мы упражнялись в меткости и умении скрадывать дичь — били из пистолета диких индеек. И все, кроме грудок, бросали собакам. Но то время быльем поросло. Теперь ездим в машинах, с каждым годом на всё больших скоростях, потому что дороги становятся лучше, а расстояния длинней: Большой Лес, еще хранящий зверя, съеживается, малеет что ни год, в точности как моя жизнь. Я уже один теперь остался из кого не растрясали когда-то сутки фургонной езды на запаренных мулах, под дождем, и мокрым снегом; ныне моими спутниками — сыновья их и даже внуки. Для этих я «дядя Айк», и мало кого из них интересует, сколь давно перевалило мне за восемьдесят, для них вся суть в том, что мне уже пора бы не ездить на охоту, пусть даже в автомобиле, да я и сам это знаю.

Пожалуй, каждую первую ночь в лагере, когда лежу без сна под жестким одеялом, а кости ноют и кровь почти не согрета той стопкой виски пополам с водой, что позволяешь себе, — я решаю, что это мой последний раз. Но продерживаюсь всю охоту — стреляю немногим хуже прежнего и промахов почти что не даю (я забыл уже, если раньше помнил, сколько медведей и оленей на счету у моего ружья), — а с летней теплынью силы мои возвращаются, возобновляются. И вновь затем ноябрь; опять я сижу в машине с двумя-тремя охотниками — сыновьями и внуками тех, кого я научил отличать оленуху от рогача не только по следу, но и по шуму в зарослях, — и, завидев впереди, за черканьем щеток стеклоочистителя, как морем стелется и теряется в дожде равнина, опять говорю:

— Вот мы и в долине, ребята.

Для них-то она всегда была такой. Слишком недавно они на свете, чтобы знать, как изменился этот край; для них лес просто отодвинулся географически. Для меня же эта «география» — последние уже движения беззащитного и умирающего тела. А вначале были только старинные городки по берегу Миссисипи и на припойменных высотах, и от этих городков шли на лес плантаторы со своими рабами, а позднее с батраками, — шли отторгать у кипариса, тростника, дуба и падуба участки под хлопок, и со временем участки разрослись в поля, потом в обширные плантации, а бывшие медвежьи, оленьи и пантерьи тропы стали дорогами, связали поселенья, сохранившие названия старых охотничьих становищ: Пантер Берн, Бакснорт, Бэр Ган [1].

Теперь приходится двести миль добираться до крепких мест, где осталась еще стоящая дичь. От холмов до дамбы долину обезлесили, и вся она теперь под хлопчатником, что подымается в рост всадника и подступает вплотную к порогам черных издольщиков и белых владельцев. Ибо слишком тучна эта земля, чтобы растить на ней что иное, кроме хлопка для всесветных фабрик, слишком тучна и обильна, чтобы оставить ее лесу; могуча и тучна настолько, что, по словам живущих ею и на ней, она выматывает до смерти гончака в год, мула в пять, а человека в двадцать лет. В сером дожде мелькает неон бессчетных городишек, бессчетно проносятся блестящие лаком автомобили самоновейшего выпуска; на прямые, как струна, дороги бусами нижутся громадные хлопкохранилища, все будто накануне собранные из пронумерованных щитов листового железа. Да и у зданий, у домов такой же вид времянок, потому что даже и мультимиллионер, наращивая здесь деньгу, довольствуется жильем попроще — в этом крае, где раз в десятилетие реки, даже огражденные валами, затопляют берега, подымаясь ко вторым этажам; в этом крае, где слыхать теперь не рев пантер, а гудки локомотивов, в одиночку тянущих составы невероятной длины — ведь нигде ни уклона, ни бугра, кроме тех, насыпанных еще древними первожителями, где потом племена чикасавов и чоктавов погребали своих воинов; но и индейцы вымерли, и остались лишь индейские названия поселков, связанные обычно с водой: Алусческуна, Тиллатоба, Хомочитто, Язу.

Однако даже двести миль не вечно тянутся, и вот подъезжаем к воде — к реке, которой поплывем вглубь, в последнюю глубь Большого Леса. Из легковых и грузовых машин перегружаемся в лодки; лошади пойдут отсюда берегом, а у лагеря переправим их вплавь. Своей рукой — хоть ей уже за восемьдесят — я глажу, успокаиваю лошадей, и они, вздрагивая, цепляясь копытами, нащупывая землю, задом спрыгивают с грузовика. И когда за два часа до темноты приедем на место, им опять не обойтись будет без моей руки. «Посиди поди, дядя Айк, под деревом, в сухости, — скажет мне Вилли Легейт, — хотя сухое место сыщешь черта с два. Мы помоложе, управимся сами». Но усталости еще не будет. Она придет после. А может, и вовсе не придет — надеюсь я, как всякий раз надеюсь, подъезжая, вот уже пять или шесть ноябрей. Возможно, утром сразу и на номер выйду — говорю я себе, хотя знаю, что не выйду. И не от устали, а оттого, что не усну сегодня и буду под пустой храп и под шелест дождя тихо и мирно лежать — не так уж много у меня осталось этих первых лагерных Аочей, чтобы тратить их на сон.

И в мокром дождевике я распоряжаюсь выгрузкой палаток, постелей, походной плиты, провианта для лошадей, мяса на потребу людям и собакам — до свежины. Отряжаю за валежником двух негров и, пока разбивают и окапывают большую палатку, ставим с ними малую кухонную, разжигаем плиту, варим ужин. Вон и лошади показались на том берегу. Я кричу сквозь дождь на третьего негра, паренька, который пытается кнутом загнать лошадей в воду, и опять моя рука берет поводья, и ничем больше, как голосом и стариковской рукой, я свожу их с обрыва, веду через реку (видны лишь плывущие рядом с лодкой головы, и точно впрямь эта слабосильная рука одна их держит над водой) и вывожу на берег.

Ужин готов. Выпиваю свою стопку разбавленного виски. Снимаем шапки, и, стоя под тентом в взмешенной ногами грязи, я говорю молитву над ломтями жареной свинины, комоватыми лепешками, консервированными бобами, патокой и кофе, над жестяными тарелками и кружками — над домашней, привезенной едой, — и мы надеваем шапки и приступаем.

— Выедай, ребята, дочиста, — поощряю я. — Чтоб утром кончить все привезенное мясо. Веселей тогда пойдет охота. Я начинал семьдесят лет назад, охотился со старым генералом Компсоном, майором де Спейном, с дедом Роса, отцом Уолтера, дедом Легейта (и с Буном Хоггейбеком — тем самым сорокалетним подростком, что голыми руками и складным ножом взял беспалого старого громадину — медведя). Мы привозили в лагерь свиной бок да четверть говяжьей туши — больше домашнего мяса майор де Спейн не допускал. Причем не в первый ужин и завтрак их съедали, а берегли к концу охоты, когда с души станет воротить от оленины и медвежатины.

— Я думал, дядя Айк сейчас скажет, что мясо то брали для собак, — говорит Вилли Легейт. — Но это я спутал. Когда собакам приедались оленьи потроха, их потчевали индюшатиной.

— Тогда дичи хватало, — говорит молодой Уолтер Юэлл.

— Притом и оленух разрешалось стрелять, — добавляет Вилли.

— Дичь и сейчас еще не перевелась, — говорю я. — Хороший охотник добудет. И не станет губить самок, раз закон не велит. Об этом надо помнить. И помнить, почему пришлось в конце концов ввести законы об охране дичи.

— Это камешек в наш с Уолтером и Вилли огород, — говорит Рос Эдмондс.

— Оно ко всем относится, — говорю я. — Человека создали и дали ему мир — живи, землю — ходи по ней, Большой Лес дали с деревьями, водами и зверьем. Я думаю, сам бы Создатель не прочь жить в этом мире, будь он на месте человека. И может, от начала в человека не вложено было азарта к истреблению дичи. Но, думается, бог провидел, что азарт придет, что человек сам разазартится, поскольку людям далеко еще до ангелов. Предвидел, думается, что они станут преследовать и убивать дичь. И сказал — что ж, так тому и быть. И чем кончится, даже предвидел. Но сказал: «Я предоставлю человеку выбор, дам ему — помимо жажды преследовать и способности убивать, — дам и ему предвидеть, чем кончится дело. Предостерегу его, что, обративши в пустыню лес и поле и выбив все зверье, он тем себя и обвинит сам, и осудит, и сам покарает». Спать пора, — заключаю я и наказываю молодому Эшу: — Завтрак в четыре. К рассвету стрелки должны уже добыть свежее мясо.