Современная американская повесть (сборник) - Капоте Трумен. Страница 71
Затем он повернулся к Маниксу спиной и крикнул майору:
— Пора, Билли, давайте строиться!
Итак, все было кончено — кроме марша. Последние десять километров тянулись до полудня. Маникс брел, припадая на больную ногу, и, оттого что он не мог наступить на пятку, все его тело содрогалось тяжко и непроизвольно, словно в пляске святого Вита. Лицо его свела судорога; когда Калвер мог отвлечься от своей боли настолько, чтобы взглянуть на это лицо, он видел выражение глубокой, почти молитвенной сосредоточенности, обращенные к небу глаза, лихорадочно дрожащие губы — агонию, которую посторонний счел бы, наверно, религиозным экстазом. Искаженное лицо его так же мало походило на человеческое, как страдальческая, раскрашенная маска клоуна; его уродливая поступь, плечи, ходившие ходуном, разболтанные руки — это все выглядело гнусной пародией на калеку. Полковник и майор давно скрылись из виду, и Калвер с Маниксом шли вдвоем. Когда впереди показалась база, Калвер был уверен, что они не дойдут. Они доковыляли до лагеря. По голым — ни кустика — улицам шли обедать опрятные, подтянутые солдаты, они провожали взглядом растерзанное чудовище — капитана, который, видимо, лишился рассудка и брел, вознося к небу дикие, безмолвные молитвы. Маникс вдруг остановился и схватил Калвера за руку.
— Что за черт, — прошептал он, — мы дошли.
5
Калвер долго не мог заснуть. Казалось, он уже много часов лежит голый на кровати, но забытье все не приходило; перед закрытыми глазами плыли бесконечные дороги, лесные чащи, луга, палатки, беспорядочно мешались дневной свет и ночь, и с мучительной неотвязностью вновь и вновь вставала одна картина: мертвые мальчики под полуденным солнцем. Как он ни старался, сон все не шел. Тогда он сполз с постели, встал и подтащился к окну: на это ему понадобилась целая минута, и, словно фантомная боль после ампутации, Калвера не покидало ощущение, будто ноги его еще идут, еще топчут пыль бесконечных проселков. Он опустился в кресло и закурил. Внизу миниатюрой безоблачного неба синел бассейн, на поверхности его плясали зайчики, блестящие и круглые, как серебряные монеты. Женщины в купальных костюмах, офицерские жены, станками плескались в воде или лакомились на лужайке мороженым с фруктами, оглашая воздух благовоспитанным смехом. Было жарко и тихо. За сосновыми лесами, над далеким покоем городов, вспухали дымчатые, зловещие очертания грозы.
Калвер уронил голову на руки. Да, они свое получили, эти восемь ребят, подумал Калвер, уж это точно. «Утро не тронет — день не слепит»… Ничто им не ведомо. Они и не успели ничего изведать — даже жалости и сострадания, и кто знает, не лучше ли такой конец? Теплый ветерок налетел с реки, принеся с собой аромат нагретой сосны и болота, деревья пошептались и замерли, а Калвер вдруг ощутил лютую сосущую пустоту в груди — голод, тоску о чем-то, чему он не знал названия. Он почувствовал с небывалой остротой, что всю свою жизнь искал чего-то ускользающего, невыразимо прекрасного, как радостный танец девочек на далекой лужайке или тот единственный музыкальный такт, который жил на окраине памяти; чего он искал — безмятежности? мира? — он не мог передать словами, он знал только, что это всегда оставалось недостижимым. И тоска зрела, распускалась в нем, и казалось, что не было минуты в его жизни, когда бы он не маршировал в строю, не давился от одиночества и страха.
Ну что ж, думал он, все они получили свое, и каждый по-своему. Полковник получил свой марш и свою победу, и Калвер никак не мог понять, почему он не вызывает ненависти. Может быть, потому, что полковник был из другой породы людей, настолько чуждой Калверу, что он вообще казался не человеком, а набором понятий и поступков, не поддающихся объяснению, и ненавидеть его было так же бессмысленно, как ненавидеть людоеда за то, что он людоед. Как бы то ни было, свое он получил. А что до Маникса — ну, он-то уж наверняка получил свое, в этом не было сомнения. Старик Эл, с нежностью подумал Калвер. Где он сейчас, несокрушимый и обездоленный странник, заблудившийся в ночи цивилизованного века, в дебрях нескончаемых войн?
Тоска его утихла, умерла. Он поднял голову и посмотрел в окно. На фоне неба бесстыдным распятьем мелькнуло тело ныряльщика и с тяжелым всплеском упало в воду бассейна. Облако закрыло солнце, и тень его омрачила лужайку. Голоса женщин стали тише и мягче, слились. Далеко за деревьями, на горизонте, рос шторм, гремели черные тучи. Позже, на закате, они ринутся к земле, заклубятся над гаснущими просторами вод, набегут на берег, затопят тьмою зелень кипарисов, сосен, пальм, а женщины, что шепчут и играют здесь, беспечные, в легкомысленных своих костюмах, поднимут к небу вдруг потемневшие глаза и с пронзительным криком помчатся домой, словно пестрые клочки бумаги в порыве ветра, и молодые их голоса утонут во мраке и гуле бури. Одно несомненно, думал Калвер, гроза их не минует. По всему побережью зажгутся штормовые сигналы.
Он вдруг почувствовал палящую, нестерпимую жажду. Он встал, накинул халат и поплелся по коридору к бачку с водой. За углом он увидел голого Маникса, который ковылял по холлу, придерживая на бедрах полотенце. Волосатый, огромный, он медленно, сантиметр за сантиметром двигался к ванной, цепляясь за стену, и лицо его — стиснутые, сползшие к подбородку губы, зажмуренные глаза — выражало чудовищную, нечеловеческую муку. Лиловая опухоль на его щиколотке была величиной с грейпфрут, и нога волочилась мертвым, бесполезным грузом.
Калвер направился было к нему, чтобы помочь, и уже окликнул его, но тут негритянка-уборщица, которая шла навстречу, размахивая шваброй, тоже увидела Маникса, застыла и оборвала свою песенку.
— Ах ты боже мой! Бедненький, как же это тебя угораздило? Больно? — сказала она.
Калвер остановился.
— Больно? — повторила она. — Наверно, больно. Еще как!
Маникс смотрел на нее, мигал и молчал. Калвер запомнит эту сцену: двое, разделенные пропастью в несколько шагов, смотрели друг на друга через эту пропасть, и она вдруг исчезла, преодоленная безмолвным, невысказанным состраданием, и черная женщина в очках и яркой косынке повторила: «Еще как». В тот же миг, даже раньше, полотенце медленно сползло с бедер Маникса и с мягким шлепком упало на пол; Маникс стоял, пьяно покачиваясь, цепляясь за стену, исполосованный шрамами, нагой, как в тот день, когда он был исторгнут материнской утробой, и кусок мыла выскальзывал из его слабеющих пальцев. У него не было сил нагнуться и поднять полотенце; он стоял, огромный и голый, в косом предвечернем свете, моргал и улыбался женщине угрюмой, виноватой улыбкой, и в словах его Калвер слышал не жалобу, а откровенность человека, который выдержал, вынес все, слишком устал в ничего уже не мог сказать, кроме правды.
— Еще как, — сказал он.
Трумен Капоте
«Завтрак у Тиффани»
Меня всегда тянет к тем местам, где я когда-то жил, к домам, к улицам. Есть, например, большой темный дом на одной из семидесятых улиц Ист-Сайда, в нем я поселился в начале войны, впервые приехав в Нью-Йорк. Там у меня была комната, заставленная всякой рухлядью: диваном, пузатыми креслами, обитыми шершавым красным плюшем, при виде которого вспоминаешь душный день в мягком вагоне. Стены были выкрашены клеевой краской в цвет табачной жвачки. Повсюду, даже в ванной, висели гравюры с римскими развалинами, конопатые от старости. Единственное окно выходило на пожарную лестницу. Но все равно, стоило мне нащупать в кармане ключ, как на душе у меня становилось веселее: жилье это, при всей его унылости, было моим первым собственным жильем, там стояли мои книги, стаканы с карандашами, которые можно было чинить, — словом, всё, как мне казалось, чтобы сделаться писателем.