Жорж Дюамель. Хроника семьи Паскье - Дюамель Жорж. Страница 60

Поняв, что папе нелегко отказаться от своей египетской мечты, я решительно вступился за него. На днях я отозвал Жозефа в сторону и сказал, смотря ему прямо в глаза!

— Я никогда ничего у тебя не попрошу, ничего, понимаешь? Но тебе придется вернуть родителям эти три тысячи франков. Придется, Жозеф! Придется!

Жозеф приложил руку к груди.

— Друг мой, за кого ты меня принимаешь? Эти деньги священны для меня.

И он тотчас же заговорил о Пакельри, где вода затопляет парк всякий раз, как Уаза выходит из берегов. Я уже видел приближение минуты, когда мне придется утешать бедного, подавленного Жозефа.

Ну нет, Жюстен, прошу тебя, оставим мое семейство в благодетельной тени. Да и что я могу сказать? Ларсенер снова стал бывать у нас и иногда приглашает куда-нибудь Сюзанну; вот почему Тестевель впал в мрачное отчаяние. А впрочем, пусть себе живут, как хотят. Одно только мучает меня, если хочешь знать. Уже давно отец не выкидывал ни одной несуразной выходки. Давно не огорчал меня. Я начинаю беспокоиться. Эта длительная передышка неестественна. Она не предвещает ничего доброго.

Ты должен быть доволен, Жюстен. Ты желал услышать новости о моем клане, ты их получил. В общем, дела не так уж плохи. Мне хотелось бы сказать то же самое обо всех окружающих меня людях. Я узнал, что Сенак вернулся к г-ну Шальгрену, но ввиду того, что он перестал заходить в Коллеж, а его поведение внушает мне вполне понятное беспокойство, я отправился его проведать.

Это было незадолго до полудня. Я нашел Сенака в тупике, где он живет, у ворот торговца лошадьми. Стоял хмурый зимний день, сырой, промозглый. Сенак был в дрянном, засаленном ватерпруфе, в котелке, сдвинутом на макушку, и со своими висячими усами производил при дневном свете довольно жалкое впечатление. Он наш ровесник, разница между нами не больше двух-трех лет. Это ужасно! Под глазами у него залегли лиловые тени, веки набухли, словно налились водой. Бреется он небрежно, так что подбородок кажется синим. Руки выглядят немытыми, ногти обломаны и грязны. При мысли о том, что я горячо рекомендовал его г-ну Шальгрену, мне стало не по себе.

Он стоял на узеньком тротуаре тупика и смотрел на барышников, которые гоняли по двору лошадей.

— Ты только взгляни, — сказал он мне, — взгляни на эту комедию. Не понимаешь? Забавная штука. Главный барышник, тот, что в синей куртке и в большой шелковой фуражке, набил себе рот дольками чеснока, что нисколько не мешает ему разговаривать. Когда он хочет показать лошадь во всей ее красе, он вынимает чеснок изо рта и вставляет его под хвост своей кляче. Честное слово! Чеснок щиплет лошадь, и она бежит резвее, чем рысак. По-моему, это презабавно.

Он рассмеялся своим мрачным, болезненным смехом, который, как всегда, оборвался, словно заглушенный его усами. Затем он взял меня под руку, и мы вышли на улицу. Мне хотелось еще раз поговорить с ним об этом ужасном случае... об этой бестактности, не знаю, как лучше выразиться. Я был крайне смущен, взволнован. Подбородок у меня дрожал — наследственный признак сильного волнения. И все же я отважился.

— Знаешь, Жан-Поль, — сказал я, — эта... история, в которой ты замешан, может иметь весьма серьезные последствия.

Он удивленно посмотрел на меня.

— Ну нет, уволь, — сказал он, — надоело. Не надо читать мне мораль. Люди должны отвечать за свои убеждения. Надо заставить людей, даже если они носят фамилию Шальгрен, понять, чего они, собственно, хотят. Два твои человечка ненавидят друг друга, и не с сегодняшнего дня. Так пусть же они знают об этом и даже выложат все начистоту. Я во всем люблю ясность.

Он смотрел на меня, он смел на меня смотреть. Его взгляд не прячется, напротив. Он ищет ответного взгляда и удерживает его с упрямым и навязчивым упорством. Так что сам испытываешь желание отвести глаза, уклониться от его взгляда, как виновник. Он продолжал:

— Люблю эксперименты. Я, кажется, уже докладывал тебе об этом.

— Но зачем тебе понадобился именно этот эксперимент?

Он закашлялся.

— А зачем ты делаешь прививки морским свинкам? Замолчи, не то со смеху меня уморишь.

Я почувствовал, что сколько-нибудь разумный разговор не состоится. Я натолкнулся на стену. Я не оговорился: передо мной была сплошная, глухая, отвесная стена, за которой живет всякий человек. Да, старина, как ничтожны препятствия, воздвигаемые перед нами природой, — горы, океаны, всевозможные силы, ветры, приливы, — как ничтожны они, говорю я, по сравнению с теми препятствиями, которые мы пытаемся превозмочь в характере людей! Прости мне это высокопарное отступление. Но могу ли я говорить иначе? Ведь я сталкиваюсь изо дня в день не с живыми людьми, а с неприступными стенами. Легче изменить течение реки, переплыть море, задержать ветер, чем помешать Жозефу, моему отцу, Сенаку и всем прочим, да, миллионам других людей, быть тем, что они есть, и думать так, как они думают. Я смотрел на Сенака, и сердце мое сжималось от невозможности преодолеть, искупить что бы то ни было. Да, жертва Христа иллюзорна, ибо признано с самого начала, что ангелы тьмы не подлежат спасению.

Извини меня за столь отвлеченное рассуждение. Вернемся к Сенаку. Я искал вслепую какой-нибудь выход, хотя бы временный, и ничего не нашел, кроме какой-то чепухи. Я сказал:

— Подумал ли ты хоть о том, что речь идет не только о людях, но и о науке?

Сенак захихикал:

— Оставь науку в покое. В истории с твоими патронами все зиждется на самолюбии, на гордости, и только. Ненавижу гордецов. Мне хотелось бы унизить их, показать им всю их глупость, всю их ничтожность.

Он долго сопел и наконец сказал, пожимая мне руку:

— Смело могу сказать, что я не гордец.

Все это плохо кончится. Я начинаю понимать, что между г-ном Шальгреном и г-ном Ронером уже давно существует глухая неприязнь, которую нелегко заметить. Если бы я догадался об этом раньше, то поостерегся занять положение, которое станет, вероятно, весьма затруднительным, положение человека, сидящего между двух стульев и рискующего оказаться на полу. Мое официальное место работы у г-на Ронера, а сердце я уже давно отдал г-ну Шальгрену. Я люблю и уважаю г-на Шальгрена, но я уважаю также г-на Ронера и восхищаюсь обоими: и тот и другой люди исключительно одаренные.

Ты слышал, конечно, о катастрофе, которая произошла в прошлом месяце на вестфальских каменноугольных шахтах. О ней много говорили на Севере, где ты живешь, да и вообще в рабочей среде. Франция собирается выстроить в Лиевене опытную станцию для изучения такого рода несчастных случаев. Чтобы собрать необходимые для этого дела четыреста тысяч франков, Совет каменноугольных шахт решил учредить Благотворительный комитет, куда войдут, естественно, крупные ученые. В прошлый понедельник представители Совета зашли узнать мнение г-на Ронера. Он был в лаборатории, я работал тут же вместе с другими препараторами. Делегаты изложили свою просьбу. Профессор доброжелательно улыбался и хрустел пальцами. Он сказал вполголоса: «Конечно, с большим удовольствием, это весьма почетная задача. Можете рассчитывать на меня». Тогда ему вручили список членов Благотворительного комитета. Я пробежал глазами этот перечень поверх плеча профессора. Он бросил на него взгляд и сухо промолвил:

— Хорошо, я подумаю. Оставьте мне копию списка. Следует все же знать, с кем будешь заседать в этом Комитете.

Рот его искривился, в углах губ пролегли две глубокие морщины. Он сменил свой решительный тон, который мне так импонирует, на тон недоверчивый, резкий и даже злобный. Я успел разглядеть, что профессор Шальгрен не только выдвинут заместителем председателя Комитета, но и дал согласие занять этот пост. Г-н Ронер тут же оборвал беседу, и посетители ушли немало разочарованные. Г-н Ронер заговорил с двумя другими сотрудниками: один из них Вюйом, которого ты знаешь, а другой низенький человечек, чрезвычайно живой и язвительный, по имени Совинье. И вдруг профессор заявил крайне презрительным тоном:

— Возмутительно, что во главе Общества по рационалистическим изысканиям стоит ныне господин, в котором есть что-то от фантазера и ясновидца!