Хроника семьи Паскье. Гаврский нотариус. Наставники. Битва с тенями - Дюамель Жорж. Страница 59
В голосе у Сенака снова зазвучали жалобные нотки. Он захныкал:
— Хотя бы ради тебя! Все вы таковы: думаете только о себе. Да и любой ваш поступок продиктован не чем иным, как эгоизмом.
Он все говорил и говорил на эту тему, и голос его звучал угрюмо, назидательно. Я продолжал настаивать на своем, и мы условились встретиться еще раз. Я ушел из отвратительной обители Сенака более озабоченный, чем раньше. Собаки лаяли, преследуя меня по пятам.
Спускаясь по улице Томб-Исуар, я пытался понять поведение Сенака и чуть было не заболел от этого. Ведь, в сущности, все сомнения рассеялись: он украл один из экземпляров статьи г-на Шальгрена и передал его известному тебе человеку. И сделал это не из-за денег или личного честолюбия, а «чтобы посмотреть».
Не прибавлю ничего больше. Я утомлен, подавлен. Мне следовало бы дать ему хорошего пинка, с отвращением отвернуться от него. Не могу. Теперь уже не могу. Ведь я почти его сообщник, и у меня остался один выход — наблюдать за беднягой, не спускать с него глаз.
Наконец, признаюсь тебе по секрету: мне все еще жаль Сенака. Я не могу бросить его в том... болезненном состоянии, в каком он находится. Я написал «в болезненном состоянии», но моим первым и несколько романтическим побуждением было написать: в состоянии смертного греха.
Твой Лоран.
17 ноября
Глава X
Обращение к другу-еврею. Жюстен просит писать ему о семействе Паскье. Элементарная форма метафизической тоски. Способ подбодрить усталых лошадей. Лоран наталкивается на стену. Можно ли сидеть между двумя стульями? Создание Благотворительного комитета. Сведения о застарелой ненависти. Идейных распрей не бывает. Накануне Биологического конгресса. Двое ученых, ищущих истину
Жюстен, друг мой, ты несправедлив и не заслуживаешь своей репутации справедливого человека. В своем последнем письме ты просишь меня больше не говорить с тобой о евреях. Ты пишешь: «Я знаю, ты любишь меня, ты любишь нас. Однако я предпочитаю обходить молчанием этот вопрос. Тебе никак не удается забыть о том, что я еврей». Но, дорогой Жюстен, можно ли об этом забыть? Неужели вы настолько незаметны, что вас трудно заметить? Неужели вы так удивительно молчаливы, что вас можно не слышать? Если я говорю о тебе, о вас и даже, подчеркиваю, о них, ты начинаешь возмущаться. Но если бы я перестал говорить о них, о вас, о тебе, ты принялся бы кричать еще громче. В таком случае, позволь мне жить и говорить, как я того хочу. А если в этой откровенной переписке тебе придет фантазия сказать что-либо о «гоях», будь спокоен, я прислушаюсь к твоим словам. Но мне нечего тревожиться: ты ничего не скажешь о нас, как «таковых». Вы, евреи, еще не перестали удивляться самим себе, а иной раз побуждаете и даже заставляете нас разделять это удивление.
У меня такое чувство, словно все, что я поверяю тебе в письмах, не так уж для тебя важно, что ты предпочел бы услышать не о моих скромных заботах, а о серьезных проблемах, стоящих перед Европой. Увы, Жюстен, ты идеолог, социолог, пророк. Я же сталкиваюсь с обыденными трудностями, которые заслоняют от меня порой блестящие интеллектуальные или политические перспективы, среди которых твой разум лавирует с такой завидной непринужденностью. Напряженные отношения между кайзером и Великобританией, посещение русского царя сербским наследным принцем — значительные события, вполне согласен с тобой. При чтении твоих писем мне становится порой немного стыдно, так как я старательно рассказываю тебе лишь о скрытой вражде между двумя почтенными учеными и исследователями.
Благодарю тебя за внимание к моим близким и за сердечность, с которой ты справляешься о них. Я клянусь в каждом своем письме не говорить больше о моем семействе, предать забвению ничтожные случаи из жизни Жозефа или Фердинана, а ты постоянно расспрашиваешь меня о семействе Паскье и просишь ничего от тебя не скрывать. Хорошо. Постараюсь исполнить твое желание.
Как ты легко поймешь, я сохранил в тайне все, что мне поведал г-н Мерес-Мираль. Я слишком жалею людей, находящихся в зависимости от такого молодца, как Жозеф. Я подавил свой гнев и ничего не сказал. Жозеф пользуется той исключительной безнаказанностью, которой повсюду пользуются нахалы. Он перестал говорить о своем разорении. При встрече со мной — а я не могу с ним не встречаться из-за матери — он изливается в жалобах по поводу выпавших на его долю ужасных испытаний и того труда, с каким он снова карабкается в гору. Он испускает вздохи и страдальчески морщит лицо, чтобы показать, насколько он измучен. Подумать только! Он был разорен. Он все потерял. Его собирались выбросить на свалку вместе с мусором и окурками. Какими же мы были дураками, что сочувственно выслушивали его излияния и выворачивали наизнанку свои карманы, дабы помочь ему. И вот понемногу все налаживается. Благодаря нашей своевременной помощи, колосс снова встает на ноги. Жозеф сказал на последнем семейном обеде: «Глоток рома не бог весть что, но, выпитый в нужную минуту, он может спасти человека. То же наблюдается и в финансовом мире». Глоток рома — это сбережения, которые мы, дураки, предложили ему от всего сердца. Фердинан, обычно ничего не прощающий Жозефу, находится наверху блаженства. Жозеф надолго привязал его к себе. Вместо того чтобы подавлять брата, он обратился к нему за помощью. Фердинан торжествует. Он спаситель, ангел-хранитель, бог этой финансовой машины. Он говорит: «К счастью, мы были тут! Я надеюсь, что нам удастся уладить дела Жозефа».
Но Жозеф уже отдалился от нас. Он сыграл с нами — а быть может, и с собой — жестокую шутку в своем излюбленном жанре. И для него с этим покончено. Другие дела, другие комедии призывают его. Я все же поговорил с ним о трех тысячах франков, принадлежащих отцу. Ибо у этих трех тысяч было совсем другое назначение.
Как тебе известно, моему отцу пошел шестьдесят третий год. Ты хорошо знаешь его — он сама жизнь. Жизнь отнюдь не мудрая и терпеливая, а безумная, пылкая и капризная. У него почти никогда не бывает лишних трех тысяч франков. Он не может собрать их. Что-то в его душе восстает против спокойного накопления столь значительной суммы. Вся его энергия направлена на внешний мир. Он должен раздавать и расточать, рисковать и терять. И все же ему удалось сэкономить три тысячи франков. С какой целью? Угадай. Готов побиться об заклад, что не угадаешь.
Отца, который любит лишь «красоваться», действовать, наслаждаться, жить, преследует за последнее время неотвязная мысль. И однако... У него две или три побочных семьи. Он жжет свечу с двух концов. Каждую неделю привлекает к себе внимание публичной ссорой, скандалом, дебошем. Каждые два года меняет квартиру и взгляд на вещи. У него мускулистые нервные ноги, победоносная осанка, стоящие торчком усы. Он говорит: «Я никогда не устаю. Проживу до ста лет, не меньше». И тут же заводит речь о театре, который он обожает, о знаменитых певицах, балеринах, куртизанках. Он поет фальцетом арии из опер прежнего времени. Подает реплики Сюзанне, когда она разучивает какую-нибудь партию, но только в роли любовника, играть другие он не согласен. Он ухаживает за своими снохами, которые отнюдь не питают к нему неприязни, а если и целует их, то норовит поцеловать в глаза, в местечко около губ или пониже шеи... Так вот, этот неуемный человек упорно думает о том, чтобы выстроить для себя гробницу. Ради этой гробницы он не без труда сэкономил три тысячи франков. Он уже приобрел место на кладбище в Несле, так как хочет найти успокоение в деревне своих предков.
Я узнал от матери о положении этого дела. Уже приглашен архитектор, сделаны чертежи. Вот, дорогой Жюстен, грандиозное предприятие, которое, быть может, объединит супругов после стольких измен, ссор и трагедий. Мама говорит о гробнице как о загородном доме. Слушая ее, я внезапно понял тайну Древнего Египта, я понял, что смерть руководит и управляет всеми действиями живых. Метафизика — занятие буржуазное, аристократическое. Я имею право увлечься метафизикой, как только мне заблагорассудится. Но у папы не было времени на это. Он был поглощен тем, чтобы выбиться в люди и не дать себя затоптать, чтобы получить образование и заработать на хлеб насущный. И вот, неожиданно, метафизика берет этот странный реванш. Желание, потребность человека, столь жизнелюбивого, соорудить себе при жизни гробницу не что иное, как элементарная форма метафизической тоски.