Поворот к лучшему - Аткинсон Кейт. Страница 49
Когда наставало время есть эту красоту, Юэн традиционно заявлял (ибо в семейном сценарии у каждого была своя роль): «Мне не клади, я буду только пудинг», Эмили говорила: «Боже, мама, такие вещи отравляют организм», а теперь, когда у нее была Зантия, добавляла угрожающе: «И Зантия тоже не будет», потому что, насколько Глория могла судить, годовалая Зантия росла на голой пшенке, затем Грэм выдавал неизбежное: «И зачем ты делаешь это дерьмо, его же никто не ест», а Глория возражала: «Я ем» — и отрезала себе большой кусок. И съедала его. И каждый день после Рождества она доставала полено из холодильника и отрезала очередной большой кусок, пока не оставался только один, с малиновкой, и она выставляла его на улицу для белок и птичек, без малиновки конечно, чтобы белки случайно ее не съели. Или чтобы на нее не напала другая малиновка, решив, что какая-то парализованная пигалица вторглась на ее территорию.
Роли были закреплены раз и навсегда: Грэм — злодей, Юэн — протагонист, Ник — его кроткий соратник, а Эмили — невзрослеющая инженю, капризная дочка, которой все (само собой) отравляли жизнь. Сама Глория на сцене не появлялась, играя женщину на кухне. На Рождество они забирали Берил, мать Грэма, из дома престарелых, и та сидела на диване, пуская слюни. Актриса массовки, роль без слов.
— Ты проявляешь классическую пассивную агрессию! — прошипела Эмили Глории, пока та поливала индейку жиром.
Глория не вполне понимала, что такое пассивная агрессия, классическая или еще какая, но очевидно было, что Эмили это дело не переваривает.
— Ты всегда такая милая со всеми, — сказала Эмили.
— Разве это плохо?
Эмили пропустила слова матери мимо ушей и гнула свое. Она шмякнула миску с печеной картошкой на кухонный стол.
— Но на самом деле ты ужасно злишься. Знаешь, что я недавно поняла?
Эмили ходила на психотерапию в Бейзингстоке, каждую среду; там некто по имени Брюс занимался «позитивным перепрограммированием» ее мозгов.
— Что ты недавно поняла? — Глории захотелось стукнуть дочь половником по голове — куда быстрее и дешевле, чем ходить к Брюсу, а эффект тот же.
— Я поняла, что всю жизнь не была самой собой.
— И кем же ты была? — Глория знала, что следует выказать больше сочувствия, но почему-то не могла себя заставить.
— Умно, мама, ничего не скажешь. Я не направляла все силы на то, чтобы быть самой собой, потому что вся моя жизнь была отравлена страхом, что я могу стать тобой.
Глория не считала себя образцом добродетели, скорее наоборот, но она полагала, что все относительно, — в сравнении с Эмили большинству можно становиться в очередь на канонизацию.
Вклад Эмили в рождественский стол — закуска из инжира с пармской ветчиной. Просто купила инжир и ветчину в продовольственном отделе «Харви Николз» и разложила эту ерунду на блюде, но это не помешало ей воодушевленно отрекомендовать свое творение: «А вот тут у нас кое-что вкусненькое — для разнообразия», а затем самой себе бурно поаплодировать: «Ну просто объедение! Наконец хоть что-то новенькое, правда?» Закуска сопровождалась предупреждением для Ника — ставя тарелки на стол, Эмили с маниакальной веселостью заявила: «Милый, только не надо говорить ничего нелицеприятного». Она получила степень магистра искусств по литературе в Голдсмитсе, [86] что не мешало ей использовать слова, значения которых она не знала. На кухне Эмили призналась Глории, что «у них с Ником сейчас не ладится» и она даже подумывает о том, чтобы «разойтись на время». При мысли, что Эмили может вернуться домой, сердце у Глории сжалось ужасом.
— В горе и в радости, — сказала она, и Эмили ответила:
— Что, как вы с папой? Живете вместе, хотя видеть друг друга не можете.
Дети — далеко не всегда благо.
Если бы они знали, что это их последнее Рождество с насквозь прогнившим и прелюбодействующим отцом семейства, изменило бы это что-нибудь? Возможно, Глория зажарила бы гуся вместо индейки, гуся он любил больше, — вот, пожалуй, и все, на что она была готова.
Глория села на обитый персиковым Дамаском диван в персиковой гостиной и принялась пить чай с сэндвичем, который купила в городе. Сэндвич был с моцареллой, авокадо и рукколой. В музее под названием «Прошлое Глории» ни одного из этих ингредиентов не встречалось. Она помнила времена, когда из зелени был только латук. Дряблые, мягкие, безвкусные листья. Английский латук. Она помнила времена до моцареллы и авокадо, до баклажанов и кабачков. Помнила, как впервые увидела йогурт (В магазинчике на углу в северном городке, который прежде — да и сейчас — был ее домом, хотя последний раз она ездила туда двадцать с лишним лет назад.
Она помнила времена, когда не существовало ни еды навынос, ни тайских ресторанов, а замороженные полуфабрикаты «Веста» были экзотикой. Времена, когда едой считалась селедка, фарш и ветчина. Однажды она вскользь упомянула при Эмили, что помнит времена, когда никто не знал, что такое баклажаны, и дочь огрызнулась: «Не говори глупостей». На десерт Глория съела ломтик генуэзского бисквита (весь секрет в том, чтобы Добавить в тесто ложку горячего молока). Она уже повесила свою викторианскую картину с котятами в корзине на место мрачного загнанного оленя, хотя тот и оставил о себе напоминание — кант из тонкого слоя копоти. Комнату полностью отремонтировали год назад после установки новой сигнализации, но Глорию не переставало удивлять, как быстро в ней скапливается грязь. Котята на стене смотрелись идеально.
Она настолько погрузилась в созерцание невинных кошачьих шалостей, что не заметила, как за дверью в сад возник громоздкий силуэт. Когда человек поднял мясистую лапу и постучал по стеклу, Глория едва не свалилась с дивана.
— Господи, у меня чуть сердечный приступ не случился, Терри, — сердито сказала она, поднимаясь, чтобы открыть дверь.
— Извините.
Теренс Смит. Грэмов голем, слепленный из грязи со дна отстойника где-то в центральных графствах. Иногда Мёрдо одалживал его, когда был нужен вышибала или телохранитель (охранная фирма Мёрдо присматривала за хрупкими знаменитостями, наезжавшими в столицу), но в основном он был ручным головорезом Грэма и его шофером, когда хозяин так напивался, что не мог найти руль, — Грэм отказывался втискивать свое эго в красный «гольф» Глории, — или просто ошивался поблизости, источая, как и его псина, туповатую преданность. Глория угощала и собаку, и хозяина пирожными и не подпускала к кошкам и маленьким детям. Сегодня собаки с ним не было.
— Куда ты дел собаку, Терри? Где Спайк?
Он издал странный сдавленный звук и замотал головой, вместо ответа спросил, где Грэм, его кукловод.
— Он в Тёрсо.
Смешно, но чем чаще она это повторяла, тем больше это походило на правду, во всяком случае в метафизическом смысле, словно Тёрсо — чистилище, куда изгоняют грешников. Глория как-то ездила в Тёрсо, и для нее эта метафора была вполне правдива.
— В Тёрсо? — В его голосе слышалось сомнение.
— Да. Это на севере.
Она сомневалась, что в школе Терри интересовался географией Шотландии. Глория нахмурилась. Уродливое лицо бугая сегодня было особенно неприятного оттенка.
— Терри, что у тебя с носом?
Он прикрыл лицо рукой, будто вдруг застеснявшись.
Снова зазвонил телефон. Глория с Терри молча выслушали скулеж Эмили: «Мама-мама-мама».
— Это дочка ваша, — наконец сказал Терри. Видимо, думал, что Глория ее не признала.
Она вздохнула:
— Она самая, — и, вопреки голосу рассудка, подошла к аппарату и сняла трубку.
— Я звоню целую вечность, — сказала Эмили, — но постоянно попадаю на автоответчик.
— Меня не было дома, — сказала Глория. — Оставила бы сообщение.
— Я не хотела оставлять сообщений, — сердито сказала Эмили.
Глория смотрела, как Терри топает прочь по дорожке. Он чем-то напоминал ей Кинг-Конга, только злого.