Человеческий крокет - Аткинсон Кейт. Страница 10
Что значит сон про Малькольма Любета? И почему только голова? Потому что он в школе был главным старостой? (А сны настолько примитивны?) Потому что накануне я читала «Изабеллу, или Горшок с базиликом»? [21] В «Ардене» даже герань не приживается, не говоря уж о голове. Вообразите, как о ней надо заботиться: тепло, свет, беседа, причесывать, приглаживать, – идеальное хобби для Дебби. Базилику в пагубной обстановке «Ардена» придется совсем туго.
Да, понятно, я бурлящий котел подростковых гормонов, Малькольм Любет – венец моей страсти, но декапитация?
– У Фрейда просто праздник случился бы, – анализирует Юнис, – головы, колодцы – подавленные сексуальные желания и зависть к пенису…
Не верится, что можно завидовать пенису. Не то чтобы я много их повидала; собственно говоря, если не считать статуй и прискорбного мелькания подвесок мистера Риса, я знакома только с анатомией Чарльза, да и ее давно уже не наблюдала во плоти.
– Я в переносном смысле, – поясняет Юнис. (А все остальные что, в прямом?)
Кармен, единственная из нас, кто более или менее изучал вопрос, докладывает, что точнее всего будет сравнение с ощипанной индюшкой и ее потрохами, но отношение Кармен к сексу полнится такой скукой, что в сравнении с ним даже наблюдение за поездами покажется натурально рискованным.
– Ну, тоже способ время потратить, – равнодушно говорит она. (Что купишь, потратив время? «Меньше времени», – грустит миссис Бакстер.)
– Коконо? – спрашивает Дебби (она всегда так здоровается), когда я наконец выползаю на кухню в надежде на тарелку сахарных хлопьев. Дебби, точно задумчивая мясничиха, созерцает мясо на кухонном столе – сомкнутые ряды свиных отбивных, анемичные сосиски, крупные стейки, отпиленные от конечностей больших теплокровных млекопитающих, – целый стол мертвой плоти цвета душистого горошка. – У нас сегодня барбекю, – сообщает она.
– Барбекю?
Вот так нас и навещают катастрофы. Как правило, домашние забавы Дебби обречены на провал, нередко – на ритуальные унижения и светскую неловкость. «Коктейльчики», «закусоны» и «общие котлы», завершившиеся крахом, мы наблюдали во множестве. Однако Дебби презирает опасность и в восторге предвкушает, как вновь введет моду на стряпню под солнышком на древесных улицах, где по меньшей мере тысячу лет никто не обугливал мяса на открытом огне.
– Для соседей, – говорит Дебби, неисправимый оптимист, разглядывая поднос бледных бескровных сосисок. – Суну их в булки, залью кетчупом, – прибавляет она. – Ты как думаешь?
Да пускай хоть обратно в хрюшек их превратит, мне-то что, но я бормочу нечто ободрительное, потому что глаза у нее чуток бешеные, будто ключик в спине перетянул пружину, и Дебби слишком быстро бегает.
Она вытирает стейки тряпочкой нежно, словно отрубленные окровавленные щечки младенцев, и говорит:
– По-моему, хорошо получится. Все-таки кое-что. – (Так много о чем можно сказать.)
Она снова поворачивается к сосискам, глядит на них неподвижно, переводит взгляд на меня и подозрительно спрашивает:
– Ты видела, как они шевелятся?
– Кто?
– Сосиски.
– Шевелятся?
– Да. – Она уже сомневается. – По-моему, они шевелятся.
– Шевелятся?
– Не важно, – поспешно говорит она.
Неудивительно, что Гордон за нее тревожится.
Сам не раз мне говорил: «Я немножко беспокоюсь за Дебс, она какая-то слегка… ну, понимаешь?»
По-моему, он хочет сказать – помешанная.
От развития беседы о подвижных сосисках меня спасает вопль из коридора – Винни требует внимания.
Винни направляется к подиатру. Из дому она выходит редко, так что каждый выход – событие определенной важности. Она подолгу предвкушает этот проблеск внешнего мира, а вернувшись, еще дольше сетует на оного мира состояние.
– Я стала собственной тенью, – провозглашает она, всматриваясь в туманную патину и крапинки ржавчины на зеркале в прихожей, которое Дебби давно отчаялась оттереть.
Винни всегда была тенью, а теперь, значит, она тень тени. Кости ее превратились в сплошную гладкую и желтую слоновую кость, кожа – в шагрень. Шагрень изукрашена венами имперского пур пура. На тыле ладоней лишайные заросли бородавок. Дыхание полнится стонами, как волынка.
Из древнего мавзолея, заменяющего ей дамскую сумку, она извлекает пудреницу, яростно натирает щеки какой-то мукой, пристально разглядывает результаты трудов и отмечает:
– Ноги опухают, не могу, – как будто опухает, наоборот, лицо.
Она принарядилась для окружающей среды – коричневое габардиновое пальто и серая фетровая шляпа странной формы, словно выдохшееся тесто, которое долго взбивали. На макушке у шляпы торчит нелепое фазанье перо – лихость его как-то не вяжется с обликом женщины, обретающейся ниже. Винни втыкает в шляпу жемчужную булавку, хотя с моих позиций – я наблюдаю из-под вешалки – кажется, что булавка вошла прямо в череп.
– Кончай рожи корчить, – советует Винни, заметив меня в зеркале. – Испугаешься – так и останешься на всю жизнь.
Я свешиваю голову набок и выдаю гримасу, которая и Чарльзу сделала бы честь.
– Ты похожа на горбуна из Нотр-Дама, – говорит Винни, – только каланча. – И оседает на жесткий стульчик у телефона. – Ноги опухают, не могу, – с чувством прибавляет она.
– Ты уже говорила.
– И снова скажу. – Винни со скрипом наклоняется и гладит ботинок – утешает. Новые черные ботинки на шнуровке – ведьмовские, их с шиком преподнес ей мистер Рис «в знак своего почтения». – Надо бы что поудобнее надеть, – говорит она. – Принеси коричневые башмаки, они у меня под кроватью. Ну, чего стоишь?
Осторожно, здесь водятся драконы. В комнате у Винни живут разные запахи – школьной столовой, мелких музеев, старых хладных склепов. И не догадаешься, что снаружи тепло и вообще июнь. У Винни свой микроклимат. Все покрыто тончайшей пленкой никотина. Я с хрустом топчу крошки от печенья и сигаретный пепел на протертом ковре. Старая латунная кровать, где когда-то почивала моя бабушка (Шарлотта Ферфакс, со временем переименованная во Вдову), завешена одеждой Винни – расползающимся бельем и толстыми штопаными чулками, а также почти всеми ее платьями и юбками, хотя в комнате имеется бездонный шкаф, куда поместится целая страна.
Я опасливо приподнимаю краешек поблекшего атласного покрывала – одни небеса в курсе, что притаилось у Винни под кроватью. От ветерка взлетает облако пыльного пуха – сброшенная кожа кошмаров Винни. В Судный день, когда воскресят мертвых, пыль, коей под кроватью у Винни легион, подымется и воплотится толпою. Груды мертвой кожи, но никаких башмаков, лишь аккуратно, почему-то в пятой балетной позиции, стоят поношенные шлепанцы.
Я неохотно шарю в развалинах и руинах обстановки. Распахиваю тяжелые дверцы гардероба, следя, как бы вся конструкция не грохнулась и не раздавила меня всмятку. Гардероб Винни – а прежде Вдовы – любопытное сооружение. «Коллекция», – представляется он стилизованным шрифтом, сложившимся где-то до Первой мировой. «Коллекция дамы», собственно говоря, потому что когда-то существовала парная «Коллекция джентльмена», принадлежавшая моему давно позабытому дедушке – «моему покойному отцу», как называет его Винни, тоном подчеркивая скорее бесчувственность его, чем безжизненность.
Гардероб Винни своей половой принадлежности не стесняется: на полках ярлыки «Дамское белье», «Платки», «Перчатки», «Мелочи», вешалки обозначены «Меха», «Вечерние наряды», «Повседневные наряды».
На кровати полно одежды (а на полу и того больше), но и в гардеробе нарядов целый лес – я никогда не видала, чтоб Винни это носила. Прежде я лишь мельком заглядывала в камфарное нут ро ее гардероба и сейчас совершенно заворожена, щупаю древние креповые платья, вялые и омертвелые, глажу затхлые шерстяные костюмы и жакетки – улики существования Винни, которая следила за модой пристальнее той, что нынче ползает по дому в пыльных ситцевых халатах и меховых тапках на молнии. Неужто Винни когда-то была молода? Как-то не верится.