Чуть свет, с собакою вдвоем - Аткинсон Кейт. Страница 50
Обе пассажирки глядели слегка ошалело — он не раз видел такие лица у тех, кто выжил. Беженцы, спасшиеся от катастрофы — пожара, землетрясения, — люди, бежавшие из дому в чем были. Наверное, домашнее насилие. Война на семейном фронте — от чего еще бегают женщины с детьми?
Прошло несколько минут, потом женщина сказала:
— У меня сломалась машина, — как будто это объясняло их состояние. Устало вздохнула и прибавила, в основном сама себе: — Длинный выдался денек.
— Сейчас семь утра, — удивился Джексон.
— Я и говорю.
Он снова глянул в зеркало — женщина уже пристегнула девочку. Ремень велик — как бы не придушить ребенка, если резко затормозить. У Джексона давно не бывало детского сиденья в машине. Если требовалось возить Натана, приходилось одалживать сиденье у Джулии, что раздражало ее сверх меры — во всяком случае, по мнению Джексона.
Он и сам себе не признавался, но, вообще-то, нервничал — туман, леса, девчонка из «Мидвичских кукушат» [137], не говоря уж о страхе, которым дышала женщина, — не шекспировская комедия, а эпизод «Сумеречной зоны» [138].
Женщине, похоже, было все равно, куда они едут, — куда угодно, лишь бы не туда, откуда они пришли. Вообще большой вопрос, важно ли, куда едешь, — все равно ведь окажешься не там, где ожидал. Что ни день сюрпризы, садишься не в тот поезд, не в тот автобус. Девчонка открывает ящик и получает совсем не то, на что рассчитывала.
— А вы не хотите знать, куда я еду? — спросил он после целой вечности молчания.
— Да не особо, — ответила женщина.
— Волшебное таинственное путешествие [139], значит, — бодро сказал Джексон.
— Ничего не могу поделать, сынок, — волнуюсь за тебя. Я твоя мать, у меня работа такая — волноваться.
— Я знаю, мам, и пойми меня правильно, я тебя за это люблю, но со мной все хорошо, честное слово.
— Что ж, тогда иди, только помни: все работа да работа — так Джек станет очень скучным. — (Они целуются.) — Пока, милый. Увидимся в пятницу, и тогда…
— Вообще-то, Тилли, реплика другая: все работа да работа — так Винсстанет очень скучным.
— Да?
— Я подозреваю, это должно быть, как бы это сказать, смешно.
— Смешно? Это смешно? — удивилась Тилли.
— Вопросы к сценаристу, дорогая, не ко мне. Мы играем на наименьший общий знаменатель.
Нельзя недооценивать зрительский интеллект. Так говаривал Даглас, и был прав, разумеется, — он частенько бывал прав.
— Тилли, давай, пожалуйста, еще разок?
Кто-то пробормотал:
— Ох ты боже мой, да плюнь ты, а то она до Винса не дойдет, пока не переберет всех Томов, Диков и Гарри. Да и то гарантий нет.
Актер, играющий Винса, подмигнул Тилли. Она его хорошо знает, знала еще мальчиком, учился в «Конти», сыграл как-то Оливера в Вест-Энде — или Ловкого Плута? [140]— но провались она на месте, если помнит, как его зовут. Какая жалость, что все думают, будто имена — это важно. Роза пахнет розой, хоть розой назови ее, хоть нет [141]. И так далее.
— Хотите чаю? Не торопитесь, мисс Скуайрз. — Славная индийская девочка держит вызывной лист — Тилли вечно его теряет.
— Спасибо… — Пима? Пилар? Пилав! — Спасибо, Пилав.
— Что-что?
Ох, батюшки, эта интонация. Что Тилли теперь не так сказала?
— Пилав? Как рис-пилав. Вообще-то, мисс Скуайрз, это очень обидно. Как обозвать человека «поппадум». Меня зовут Падма. Если б я не знала, как вам трудно запоминать имена, решила бы, что вы расистка.
— Я?! — ахнула Тилли. — Да ни боже мой, милая, ну что ты!
В свое оправдание (жалкое оправдание, не поспоришь) Тилли хотела сказать: «У меня ребенок был негр» (во всяком случае, наполовину), но ведь нет никакого ребенка, доказательств не предъявишь. Нет ребенка, что вырос в крепкого мужчину. Тилли чудилось, что он должен быть похож на Ленни Генри [142]. Уже потом Фиби навестила ее в больнице и сказала:
— Ну, оно и к лучшему. Даже тебе, Тилли, тут возразить нечего.
— Да?
Медсестры о нее разве что ноги не вытирали, чопорные, суровые, а все потому, что ребенок, которого они выковыряли и ей даже не показали, не был бел, как лилии, как снег.
— Это был бы цветнойребенок, Тилли, — сказала Фиби в больнице (театральным) шепотом. Тилли не сразу поняла. Сначала подумала: что, как радуга? — Тебе пришлось бы туго, — сказала Фиби. — Все бы от тебя отвернулись. Работа бы иссякла. Все к лучшему.
Конечно, на дворе был 1963-й, шестидесятые только начались. Пусть ребенок лиловый или желтый, в горошек или в полосочку — Тилли плевать, она бы все равно его любила.
Просто случайность (а что не случайность?). Фиби позвали на дипломатический прием, и она силком потащила с собой Тилли. Для прикрытия, разумеется. Фиби крутила роман с министром — естественно, женатым, большой секрет. С кем еще она спала — поди разберись, ничем не хуже Кристин Килер [143], но Фиби везло — ни разу не попалась. Ей всегда везло. В жизни, в любви. Короче говоря, они явились на этот прием, и, едва переступили порог, Фиби бросила Тилли одну.
На приеме кого только не было: один знаменитый пожилой актер, мастер по женской части, и красивая молодежь, мальчики, девочки. Знакомая Фиби, фотомодель Китти Гиллеспи, и кинозвезда, человек, который скоро сбежит из этого блистающего мира в Индию на поиски себя. Все они перемешаны с гостями из разных посольств, между ними бродил фотограф из «Вэнити фэйр», и Фиби, в алмазном колье, одолженном у матери и невозвращением, откровенно избегала попадать в один кадр со своим политиком.
— Добрый вечер, — произнес чей-то бас; Тилли обернулась и увидела улыбку красивого молодого человека. Черного, как туз пик. (Эта девушка — Падма, Падма, Падма, если много раз повторить, она ведь должна запомнить, — эта Падма, она бы сочла это расизмом?) — Я тут никого не знаю, — сказал он.
— Ну, теперь вы знаете меня, — ответила Тилли.
Он сказал, что приехал из Нигерии, секретарь атташе, что-то в этом духе, Тилли так и не поняла, но он умел вести беседу — учился в Оксфорде и Сэндхёрсте, его дикция дала бы фору принцу Филипу, и его так занимало все, что говорила Тилли, — в отличие от некоторых подруг Фиби, которые вечно смотрят тебе через плечо, караулят, когда в дверь войдет кто-нибудь поинтереснее.
Короче говоря, одно потянуло за собой другое — в смысле беседы, — и Тилли позвала его в гости к себе в Сохо на следующий вечер, пообещала ему ужин — готовить, разумеется, не умела. Ей казалось, он одинок, тоскует по дому, и это Тилли понимала, она тосковала по дому всю жизнь — не по своему дому, а по дому вообще.
Ее соседка, балерина, уехала в турне, и в квартире они были вдвоем. Тилли приготовила спагетти болоньезе — их трудно сжечь, но Тилли удалось. Зато был вкусный хлеб, приличный кусок стилтона, а потом консервированные персики и мороженое, и он принес бутылку замечательного французского вина, так что вечер вышел не вовсе катастрофическим, а потом одно потянуло за собой другое — на сей раз беседы были скудны, — и наутро она проснулась голой в постели рядом с голым чернокожим мужчиной и, открыв глаза, первым делом подумала: «Что сказала бы мама?» И от этой мысли расхохоталась. Его звали Джон, но фамилию он назвал лишь однажды, когда представился, — африканская и странная, с кучей гласных (а это — расизм?).
Она сварила кофе, настоящий кофе в кофейнике, сбегала вниз в «Мэзон Берто», купила плюшек, и они позавтракали в постели. Как будто великое приключение, как будто любовь.