Прекрасные и проклятые - Фицджеральд Фрэнсис Скотт. Страница 2

Прошлое и личность героя

В одиннадцать лет он испытал ужас смерти. За шесть лет впечатлительного детства его родители умерли, а его бабушка неощутимо становилась все более бесплотной, пока, впервые с начала своего супружества, не приобрела на один день безусловное господство в своей гостиной. Поэтому для Энтони жизнь была схваткой со смертью, поджидавшей за каждым углом. Привычка читать в постели была уступкой его мнительному воображению; это утешало его. Он читал до изнеможения и часто засыпал при включенном свете.

Его любимым увлечением была коллекция марок: огромная и настолько всеобъемлющая, насколько это было возможно для мальчика. Дед простодушно считал, что это занятие научит его географии, поэтому Энтони переписывался с полудюжиной компаний, специализировавшихся на филателии и нумизматике, и редкий день обходился без доставки новых кляссеров или пакетов с блестящими листами согласования [4]. В бесконечном перекладывании своих приобретений из одного альбома в другой заключалось некое таинственное очарование. Марки были его величайшей радостью, и он раздраженно косился на каждого, кто прерывал его игры с ними; они пожирали его ежемесячные карманные деньги, и ночами он лежал без сна, неустанно предаваясь мечтательным размышлениям об их разнообразии и многоцветном великолепии.

В шестнадцать лет он почти безраздельно существовал в своем внутреннем мире, молчаливый юноша, совершенно не похожий на американца, вызывавший вежливое недоумение у своих сверстников. Два предыдущих года он провел в Европе с частным учителем, который убеждал его, что Гарвард будет лучшим выбором, который «откроет двери», послужит великолепным душевным тоником и подарит ему множество верных и самоотверженных друзей. Поэтому он поступил в Гарвард; у него просто не оставалось логического выбора.

Безразличный к общественным условностям, он некоторое время жил в одиночестве и безвестности в одной из лучших комнат Бек-Холла: стройный темноволосый юноша среднего роста с застенчивым, чутким ртом. Его денежное содержание было более чем щедрым. Он заложил основу личной библиотеки, когда приобрел у странствующего библиофила первые издания Суинберна, Мередита и Томаса Харди, а также пожелтевшее неразборчивое письмо с подписью Китса, впоследствии обнаружив, что его бессовестно обчистили. Он стал изысканным щеголем, собравшим патетичную коллекцию шелковых пижам, парчовых халатов и слишком вычурных галстуков, непригодных для выхода в свет. В этом тайном убранстве он расхаживал перед зеркалом в своей комнате или лежал на кушетке у окна в атласном белье, глядя во двор и смутно различая напряженный шум внешней жизни, в которой, казалось, ему никогда не найдется места.

На последнем курсе он с легким удивлением обнаружил, что завоевал определенную популярность у однокурсников. Он узнал, что его рассматривают как весьма романтичную фигуру, как ученого отшельника или столп мудрости. Это забавляло, но втайне радовало его, и он начал выходить в свет – сначала понемногу, потом все чаще. Он вступил в Пудинг-клаб [5]. Он пил, не выставляя это напоказ, но в полном соответствии с традицией. О нем говорили, что если бы он не поступил в колледж в таком юном возрасте, то мог бы добиться «чрезвычайных успехов». В 1909 году, когда он окончил Гарвард, ему было всего лишь двадцать лет.

Потом снова за границу, на этот раз в Рим, где он поочередно баловался архитектурой и живописью, брал уроки игры на скрипке и писал ужасающие итальянские сонеты, предположительно, размышления монаха XIII века о радостях созерцательной жизни. Среди его гарвардских знакомых прошел слух, что он находится в Риме, и те из них, которые в том году находились в Европе, вскоре навестили его и во время многочисленных экскурсий под луной разведали большую часть города, который был старше эпохи Возрождения и даже Римской республики. К примеру, Мори Нобл из Филадельфии оставался с ним два месяца; вместе они распробовали своеобразное очарование латинянок и испытали восхитительное ощущение собственной молодости и свободы в древней и свободной цивилизации. Многие знакомые деда наносили ему визиты, и будь у него желание, он мог бы стать persona grata в дипломатических кругах. Он и впрямь обнаружил в себе растущую склонность к непринужденному общению, но долгая подростковая отчужденность наряду с развившейся застенчивостью все еще влияли на его поведение.

Он вернулся в Америку в 1912 году из-за внезапной болезни деда и после чрезвычайно утомительного разговора с постепенно выздоравливающим стариком решил отложить идею постоянного проживания за рубежом до смерти последнего близкого родственника. После долгих поисков он снял квартиру на Пятьдесят Второй улице и вроде бы немного остепенился.

В 1913 году процесс согласования Энтони Пэтча с окружающим миром находился на завершающей стадии. Его наружность со студенческих дней претерпела изменения к лучшему: он по-прежнему был слишком худым, но раздался в плечах, а его лицо утратило испуганное выражение первокурсника. Он питал тайную страсть к порядку и всегда одевался с иголочки: его друзья утверждали, что никогда не видели его непричесанным. Его нос был слишком острым, а рот – злополучное зеркало настроения – кривился уголками вниз в моменты уныния, зато голубые глаза выглядели чарующе, светились ли они умом или были полузакрыты в выражении меланхоличного юмора.

Будучи одним из людей, лишенных симметричных черт, присущих арийскому идеалу, он тем не менее считался симпатичным юношей. Более того, он внешне и на самом деле был очень чистым, – той особенной чистотой, которая происходит от красоты.

Безупречная квартира

Пятая и Шестая авеню казались Энтони стойками гигантской лестницы, простиравшейся от Вашингтон-сквер до Центрального парка. Поездка на верхнем этаже автобуса из центра города к Пятьдесят Второй улице неизменно вызывала у него ощущение подъема по длинному ряду ненадежных перекладин, и когда автобус останавливался на его собственной перекладине, он испытывал нечто сродни облегчению, спускаясь на тротуар по шатким металлическим ступеням.

После этого ему оставалось пройти полквартала по Пятьдесят Второй улице мимо громоздкого семейства особняков с отделкой из бурого песчаника, а потом он мигом оказывался под высоким потолком своей огромной гостиной. Это было замечательно. Здесь, в конце концов, начиналась настоящая жизнь. Здесь он завтракал, спал, читал и развлекался.

Сам дом был построен в девяностые годы из мрачного камня; в ответ на растущую потребность в небольших квартирах каждый этаж был тщательно реконструирован и сдавался отдельно. Из четырех квартир апартаменты Энтони, расположенные на втором этаже, были наиболее желанными.

В передней гостиной был прекрасный высокий потолок и три больших окна с приятным видом на Пятьдесят Вторую улицу. В своей обстановке она благополучно избежала принадлежности к какому-то определенному периоду; в ней не было чопорности, захламленности, аскетизма или декаданса. В ней не пахло ни дымом, ни благовониями; она казалась возвышенной и неуловимо меланхоличной. Там имелась глубокая кушетка, обитая мягчайшей коричневой кожей, над которой туманной дымкой реял дух дремоты. Там стояла высокая ширма с китайской лаковой росписью, покрытая геометрическими образами рыбаков и охотников в черном и золотом цвете; она отгораживала угловой альков с вместительным креслом под охраной торшера с оранжевым абажуром. Герб в четырех четвертях, расположенный на задней стенке камина, закоптился до сумрачной черноты.

Миновав гостиную, которая, поскольку Энтони только завтракал у себя дома, оставалась всего лишь блестящей потенциальной возможностью, и пройдя по сравнительно длинному коридору, вы приближались к средоточию квартиры: спальне и ванной Энтони.

Обе комнаты были громадными. Под потолком первой даже величественная кровать с балдахином, казалось, имела средние размеры. Экзотический ковер из алого бархата на полу был мягким, как овечье руно, под его босыми ногами. По контрасту с довольно напыщенной спальней его ванная комната была нарядной, яркой, чрезвычайно удобной и даже слегка игривой. На стенах висели обрамленные фотографии четырех прославленных театральных красавиц того времени: Джулия Сандерсон из «Солнечной девушки», Инны Клэр из «Юной квакерши», Билли Берк из «Осторожно, окрашено!» [6] и Хейзел Даун из «Дамы в розовом». Между Билли Берк и Хейзел Даун висел эстамп с изображением заснеженного поля под холодным и грозным солнцем; по словам Энтони, это символизировало холодный душ.