Призраки и художники (сборник) - Байетт Антония. Страница 17

Он заболел почти сразу, и года не прошло. Заболел изнуряющей болезнью. Однажды Джоанна услышала, как он произнес, стоя в оранжерее: «Я долгое время проводил без пользы, зато и время провело меня», [16] но обращался он не к ней, а к своим лилиям. Он и Молли ничего не говорил, она же ему многое высказывала; и Джоанна всегда с горечью сознавала, что ее саму отец воспринимал как продолжение жены. У него были тонкие, похожие на паутину, седые волосы, которые он, когда работал, приглаживал наспех водой. Когда силы стали его покидать, он совсем поседел, лицо сделалось худым, мертвенно-бледным, покрылось длинными, тонкими нисходящими складками и бороздками и, съеживаясь все сильнее, превратилось в перекрестье морщин. Глаза у него всегда были бледные, серые, как дым. Так он и бродил среди дыма от разведенных им костров, в сером пуловере с треугольным вырезом, захватывая все меньше и меньше веток и сорняков, серый, как привидение. К большому удивлению Джоанны, прах, который она развеивала над корнями «мадам альфред каррье», оказался кремово-белым.

Медленное угасание отца, а точнее, то, как обращалась с ним Молли в то время, отразилось в коллаже. Вот после судьбоносного разговора с врачом она объявляет: «В общем ничего страшного: просто ему нужно собраться с духом, и все наладится». А вот мать раздражается от одного его присутствия, что бы он ни делал, – ей все не по нраву. Давно, когда Джоанна была еще маленькой, он повадился по вечерам выпивать кружку пива. Молли этого не одобряла, говорила, что запах ей противен, мол, ее от него тошнит. (Джоанне запах пива тоже не нравился, поэтому в споре она соблюдала холодный нейтралитет.) Не успевал отец допить, как Молли выхватывала у него кружку – в пенной бахроме на ее краю еще шипел воздух – и бежала мыть ее и долго терла, поджав губы. А после она обращала внимание Джоанны на каждую, даже малейшую отрыжку отца. Папин животик все время ворчит. Издает ужасные звуки. Все из-за этого пива. Фу, гадость. И так изо дня в день, даже в последние его годы, когда организм его начинал отказывать и скромные отрыжки стали неизбежны, она громко высказывала отвращение, даже не дожидаясь, пока отец выйдет из комнаты. А он как будто не слышал; пиво пить он перестал много лет назад. Спор по поводу растений был тяжелее и длился дольше. Отец обожал растения, умел с ними обращаться. В оранжерее цвели, источая тонкие запахи, разные экзотические виды. Дай ему волю, каждый подоконник утопал бы в зелени, каждый стол издавал бы свой собственный аромат. Он вносил цветы из оранжереи в дом осторожно, по одному или по два, а Молли решительно, быстро водворяла незваных гостей в их законное обиталище, нередко пристраивая ненадежно на краю полки, ломая нежные ростки. «В земле полно заразы, – говорила она. – Ты же знаешь. Всему свое место». Из-за двойных стекол на подоконниках воздуха им не хватало. Коллажная мать Джоанны размахивала цветочным горшком, лицо ее пылало от гнева. Но не все было так однозначно. После смерти Дональда она – хотя такого необычайного поворота ничто не предвещало – сама ухаживала за растениями, неумело, но усердно, спасала что могла, размножала отводками и черенками. Гордостью мужа была коллекция рождественников, [17] которые цвели зимой: на концах мясистых отростков ненадолго распускались яркие цветы. Он вывел новый их сорт и спросил жену, как его назвать: «молли хоуп» или «миссис дональд хоуп». Молли ответила, что ей до этого нет никакого дела. Растение с лососево-розовыми, яркими цветами получило в итоге название «джоанна хоуп» и теперь стояло, во множестве экземпляров разного возраста и величины, на подоконниках и подставках по всему дому. Даже в комнате Молли.

Больше всего кусочков в коллаже из образов матери было связано с болезнями. Отца окончательно приковало к постели, когда Джоанна была в последней своей поездке по Африке. Достаточно долго Молли, несмотря ни на что, проявляла стойкость, была поддержкой и опорой, которой восхищались и которой доверяли врачи и соседи, готова была делать все, что нужно. Когда Джоанна вернулась, мать начала разваливаться прямо на глазах. Давление – «Я чувствовала, что оно не такое, как всегда, дорогая, но, когда доктор Хайет объяснил, насколько все плохо, я просто пришла в ужас. Я слишком усердно ухаживала за твоим бедным отцом, это не могло не сказаться». Сильное сердцебиение, синеющие губы, немеющие плечи, вялость в ногах и в довершение обморок – она упала прямо к ногам Джоанны, когда та собиралась сообщить, что отправляется в Бирму изучать перспективы местного дорожного хозяйства. Нам уже немного осталось, заявила тогда, двадцать лет назад, Молли, выпрастывая дрожащую руку из-под трикотажной ночной кофточки. Знаю, что многого прошу, но это ненадолго, а потом ты будешь свободна как ветер. Болезни были ненадуманные: Джоанна узнавала у врачей. Они придавали Молли Хоуп безмятежность и достоинство. Физическое страдание было своего рода жизненным занятием. Меня уволят, сказала тогда Джоанна, по контракту я не могу отказаться от поездки. Но начальство проявило великодушие, пошло навстречу. Цивилизованное общество: когда дело касается нуждающихся и беспомощных, всегда находится компромисс. После смерти Дональда Молли стало немного лучше, они отдыхали в долине Троссачс [18] и однажды даже добрались до Парижа. А там миссис Хоуп попала в толпу бешеных танцующих цыганят: они выхватили у нее сумочку, махали перед носом газетами и кусочками каких-то коробок, все это под пронзительное гипнотизирующее улюлюканье. Джоанна живо вспомнила ее такой, какой она была тогда: не понимает, что происходит, крутит своей головкой из стороны в сторону, вся дрожит, от бессильной ярости тихо капают слезы. Дома, мохнатая куколка в простынях, она и сама могла запугать кого хочешь. А там – жалкая, маленькая, растерянная… Джоанна стоит и не знает, что делать, чем ей помочь. «Прости, мама!» – вскрикнула она тогда, как будто была виновата, и мать тут же окинула дочь своим обычным, полным осуждения взглядом – от потерянности, охватившей Молли, не осталось и следа.

* * *

Надо же, зуб болит, заметила Джоанна. Должно быть, нервы; Молли тоже без конца ставили то невралгию, то мышечный ревматизм. Вспомнив, как на пыльной парижской улице над матерью издевались сорванцы, Джоанна слегка раздражилась. В ней проснулась жестокость. Она включила телевизор, не в силах больше терпеть тишину. Выступал вождь индейцев, весь в наряде из черно-белых перьев, старое лицо в морщинах задумчиво. «Мой народ, – говорил он, – слышит голоса родных созданий. Мы любим землю, которую вы, белые, раздираете своими железными дорогами и выравниваете под пашню. Мы слышим голоса духов – наших предков, они рядом с нами, они не ушли, они в траве, в деревьях, в камнях, которые мы знаем и любим. Вы отправляете своих предков в закрытых ящиках на свои далекие Небеса. Мы же своих оставляем в охотничьих угодьях для духов, на родном воздухе. Мы остаемся поблизости. Наверняка вы, когда рыскаете среди наших деревьев со своими трескучими ружьями, не замечаете у себя за спиной целые отряды наших предков, их не видно, но они есть, они живут на нашей земле». Был это, как говорилось в титрах, настоящий вождь, которого снимали в 1934 году: призрачное лицо поверженного изгоя, давно превратившегося в прах, беззвучно шевелящее губами, однако несокрушимое, властно вещающее. В гостиной Джоанны замелькали призраки дрожащих ветвей, лепечущей ледяной воды; тишину нарушил, с треском ступая по сухим веточкам, белый охотник, а за его спиной повисла тишина еще бо́льшая. Хотя иноземные лица и неразоренные земли Джоанну всегда привлекали, ей стало не по себе. В Черной Африке духи приходили пить кровь детей и душить их; в Южной Африке духов задабривали на перекрестьях дорог, в местах построек пучками окровавленных перьев и початками кукурузы. А в гостиной в графстве, неподалеку от Лондона, если что и гудело, то электричество, если что и постукивало в подвале, то наверняка длинные усики ползучего растения, искавшего, к чему прикрепиться. Где теперь ее мать, куда делись частицы пепла и дым? А зуб все ныл и ныл, и боль эта постепенно становилась дергающей.