Вторая молодость любви - Осипова Нелли. Страница 5

— Смотря с какой стороны смотреть, — ответил с непроницаемым видом отец.

— Что это за «смотря смотреть», папа? И что ты имеешь в виду под словом «сторона» применительно ко мне? — немедленно купилась на скрытую насмешку Таня.

— Тут важно определиться, — обратился отец к матери, не обращая внимания на воинственный вопрос дочери, — что нас интересует — биология или менталитет первокурсницы.

— Полагаю, ментально она соответствует, но вот… — произнесла мать задумчиво и умолкла.

— Вы о чем? — с подозрением спросила Танька.

— Не о чем, а о ком, — уточнила Сашенька.

— Обо мне, что ли?

— Как же быстро она соображает, ты не находишь? — деланно восхитился отец.

— Ладно, Митя, Татоша уже взрослая, ей можно рассказать. Перестань веселиться.

— Разве я веселюсь? — пожал плечами Дмитрий.

— Вот и расскажи.

— Почему я?

— Ты хирург.

— Но операцию делала ты.

— Я не умею четко и логично пересказывать события. Ты же сам вечно бурчишь, что я мыслию по древу растекаюсь.

— Боже, какая скромность! — Митя подмигнул Татоше и в нескольких словах пересказал ей все, что произошло вчера у матери в консультации, так, словно он сам там присутствовал.

Но в конце не выдержал серьезного тона:

— Так что теперь у нас мать — выдающийся специалист по гименопластике, восстановитель невинности и мастер художественной штопки.

— Замолчи! Как можно иронизировать, когда у девочки трагедия?

— Да я не о девочке, а о дикости некоторых понятий: мало того, что она перенесла такой шок, так еще для какого-то будущего обалдуя-мужа извольте штопать! А то вдруг он скажет — кто хлебал из моей чашки? Кто сидел на моем стуле и сдвинул его с места? Ну да ладно, мне пора, девочки. Будьте умницами.

Дмитрий расцеловал жену и дочь и пошел собираться на работу.

Гостей ждали к обеду, но уже с утра дом был полон народу — кто пришел помочь в готовке, кто составлял и накрывал столы, кто украшал все в доме вазами и кувшинами с цветами. Словом, хозяевам оставалось только сидеть в своей комнатке и не путаться под ногами, как сказал старший сын старика Отто. Они и сидели, грустные, немного подавленные суматохой родных, друзей, соседей, растерянные оттого, что не могли принимать участия в этой предпраздничной суете.

Адель подняла на мужа полные слез глаза:

— Разве я могла когда-нибудь предположить, что не смогу самостоятельно принять гостей, что силы так быстро покинут меня… Ведь я еще не совсем стара. Помнишь, твоя мать до восьмидесяти лет и урожай собирала, и виноград топтала, и коров доила…

Отто обнял жену, притянул ее голову к себе, погладил по волосам:

— Для меня ты, любимая, никогда не состаришься. Просто сегодня очень много народу — ведь двойной праздник! Радоваться надо, а не плакать. С завтрашнего дня я свободен, как птица. Будем с тобой ездить по стране, смотреть разные города, диковины, встречаться с новыми людьми… да мало ли что можно делать, когда все время — с утра и до Вечера — в твоем распоряжении. А главное — у нас еще один внук! Ты только подумай: это четвертый наш внук, не считая девиц. Разве от этого плачут? Ну же, улыбнись. — И он потрепал жену по щеке…

Когда все было готово и гости уселись за накрытые белыми скатертями столы в виде буквы «Г», Отто, сидевший у самого угла, — так он захотел сам, потому что с этого места мог охватить взглядом обе его неравные части, — встал, поднял бокал, поправил галстук, надетый по настоянию сыновей, положил ладонь на плечо сидящей рядом жены и сказал:

— Мы с Адель благодарим вас за то, что пришли разделить нашу радость, рождение Генриха. Я хочу выпить за это. Но прежде прошу выслушать меня. Вы знаете, я не из говорунов, но сегодня мне хочется многое сказать вам, потому что завтра я ухожу на покой…

Гости зашумели, послышались недоуменные возгласы — не все знали, что старик Отто уходит на пенсию.

— Это вопрос решенный, — продолжил он, — но я не об этом. Вот уже двадцать лет, как мы обосновались в Казахстане. И не наша вина, да и местный народ не виноват, что эта земля так и не стала нам родной, что наши дети, даже те, кто приехал сюда в младенческом возрасте, не считают ее своей родиной. Что тут поделаешь? Возможно, мы, старики, не приложили сил, чтобы внушить им, что такое родина. О майн Готт! Разве нам до этого было? Пять месяцев в пути, холод, голод, последнюю одежду приходилось менять на хлеб, болезни, человеческие потери — мы не успевали оплакивать усопших, а прибыв сюда, на пустое место, не теряя ни минуты, начали строить, чтобы не остаться под открытым небом. Какое это было счастье, когда к вечеру мы закончили наш первый барак, бросились вповалку на голые доски и заснули мертвецким сном. Разве после этого мы могли внушить нашим детям, что теперь их родина здесь? Не знаю… Только в одном я уверен: чувство родины — это как любовь, его нельзя внушить, его нельзя ощутить только потому, что ты родился здесь, а не в другом месте, оно либо есть, либо его нет. Вот некоторые считают, что родина там, где изначально поселился твой народ, где говорят на языке предков, где тебя окружают люди твоей национальности. Это не так. Разве мы когда-нибудь считали своей родиной Германию? Разве мы здесь тосковали по ней, а не по Екатеринофельду? Не знаю, не знаю… Может быть, наши далекие потомки, прожив здесь два или три века, воспримут эту землю как свою настоящую родину… может быть. Нам не дано это постичь. Но сегодня я хочу пожелать своему внуку, своему Генриху, чтобы в его сердце всегда жило чувство родины — не важно, где и какой она окажется, чтобы никогда не постигло его ощущение неприкаянности, инородности, чтобы никогда не почувствовал он себя человеком второго сорта. Я не стану объяснять, что это значит, — старики знают, помнят, это не забывается…

Сидели долго, говорили много, плакали, смеялись, вспоминали…

Дмитрий Андреевич Орехов возвращался домой после работы. Дорога занимала всего двадцать минут энергичной ходьбы, и он старался не пользоваться транспортом — когда еще выкроишь время на прогулки или спорт, лучше уж каждый день проходить пешочком сорок минут. Правда, утром он преодолевал этот путь бодро и весело, а вот обратно — с усталостью и напряжением. Порой, после трудного дня, хотелось скинуть халат, сесть в кабинете в кресло, закрыть глаза и, как по мановению волшебной палочки, очутиться дома. Можно, конечно, проехать пять остановок троллейбусом, но вечная толчея, ожидание на остановке напрочь отбивали охоту пользоваться городским транспортом, уж лучше рассчитывать на собственные ноги. Самое трудное — это первые пять минут: выйти из здания больницы и начать движение к дому. Потом наступало облегчение, усталость постепенно улетучивалась, ритм ходьбы слегка завораживал и отвлекал от мыслей о тяжести рабочего дня. Потом приходили в голову стихи, а знал их Митя великое множество, запоминал буквально с первого прочтения и уже никогда не забывал. Так и шагал, проборматывая про себя невесть как и почему вспомнившиеся именно сейчас строфы.

Сегодня он вспомнил Пастернака:

Стоит октябрь, зима при дверях,

Тоскует лета эпилог,

А море знай хлобыщет в берег.

Прибоя порванный белок.

Почему эти стихи? Возможно, потому, что стояла осень, правда, не октябрь, а уже ноябрь, а может, оттого, что давно мечталось о море, таком доступном в студенческие годы, а теперь, увы, ставшем всего лишь мечтой…

Дмитрий подошел к дому. У подъезда стояла Татоша с каким-то парнем. Кажется, это и есть тот самый Буратино, подумал Дмитрий: длинный нос, покрасневший от осенней зябкости, а волосы колечками. Вот же молодец дочурка, острый глаз, так точно, образно и лапидарно охарактеризовала своего однокурсника. Он подошел к парочке, сдерживая готовый вырваться смешок, спросил: