Библиотека мировой литературы для детей, том 23 - Гайдар Аркадий Петрович. Страница 33
Второй снаряд разорвался на грядках.
— Слазим, — сказал Чубук, поворачивая ко мне серое, озабоченное лицо. — Слазим, напоролись-таки; кажется, это не жихаревцы, а немцы. На Хамурской — батарея.
Первый, кто попался мне на опушке, — это маленький красноармеец, прозванный Хорьком.
Он сидел на траве и австрийским штыком распарывал рукав окровавленной гимнастерки. Винтовка его с открытым затвором, из-под которого виднелась недовыброшенная стреляная гильза, валялась рядом.
— Немцы! — не отвечая на наш вопрос, крикнул он. — Сейчас сматываемся!
Я сунул ему свою жестяную кружку, чтобы он зачерпнул воды, и побежал дальше.
Собственно говоря, окровавленный рукав Хорька и его слова о немцах — это было последнее из того, что мог я впоследствии восстановить по порядку в памяти, вспоминая этот первый настоящий бой. Все остальное я помню хорошо, начиная с того момента, когда в овраге ко мне подошел Васька Шмаков и попросил кружку напиться.
— Что это ты в руке держишь? — спросил он.
Я посмотрел и смутился, увидев, что в левой руке у меня крепко зажат большой осколок серого камня. Как и зачем попал ко мне этот камень, я не знал.
— Почему на тебе, Васька, каска надета? — спросил я.
— С немца снял. Дай напиться.
— У меня кружки нет. У Хорька.
— У Хорька? — Тут Васька присвистнул. — Ну, брат, с Хорька не получишь.
— Как — не получишь? Я ему дал воды зачерпнуть.
— Пропала твоя кружка, — усмехнулся Васька, зачерпывая из ручья каской воду. — И кружка пропала, и Хорек пропал.
— Убит?
— До смерти, — ответил Васька, неизвестно чему усмехаясь. — Погиб солдат Хорек во славу красного оружия.
— И чего ты, Васька, всегда зубы скалишь? — рассердился я. — Неужели тебе нисколько Хорька не жалко?
— Мне? — Тут Васька шмыгнул носом и вытер грязной ладонью мокрые губы. — Жалко, брат, и Хорька жалко, и Никишина, и Серегу, да и себя тоже жалко. Мне они, проклятые, тоже вон как руку прохватили.
Он шевельнул плечом, и тут я заметил, что левая рука Васьки перевязана серою тряпкой.
— В мякоть… пройдет, — добавил он. — Жжет только. — Тут он опять шмыгнул носом и, прищелкнув языком, сказал задорно — Да ведь и то разобрать, за что жалеть-то? Силой нас сюда никто не гнал, значит, сами знали, на што идем. Значит, нечего и жалиться!
Отдельные моменты боя запечатлелись в памяти; не мог я восстановить их только последовательно и связно. Помню, как, опустившись на одно колено, я долго перестреливался все с одним и тем же немцем, находившимся не далее как в двухстах шагах от меня. И потому, что, едва успев кое-как прицелиться, уже боялся, что он выстрелит раньше меня, я дергал за спуск и промахивался. Вероятно, он испытывал то же самое и поэтому также давал промахи. Помню, как взрывом снаряда опрокинуло наш пулемет. Его тотчас же подхватили и потащили на другое место.
— Забирай ленты! — крикнул Сухарев. — Помогайте же, черти!
Тогда, схватив один из валявшихся в траве ящиков, я потащил его. Помню потом, как будто бы Шебалов дернул меня за плечо и крепко выругал: за что, я не понял тогда.
Потом, кажется, пуля убила Никишина. Или нет… Никишина убило раньше, потому что он упал, когда еще я бежал с ящиком, и перед этим крикнул мне: «Ты куда же в обратную сторону тащишь? Ты тащи к пулемету!»
Под Федей застрелили лошадь.
— Федька плачет, — сказал Чубук. — Такой скаженный, уткнулся в траву и плачет. Я подошел к нему. «Брось, — говорю, — тут о людях плакать некогда». Как повернулся Федька, хвать за наган. «Уйди, — говорит, — а не то застрелю и тебя». А глаза такие мутные. Я плюнул и ушел. Ну что с сумасшедшим разговаривать?! Непутевый этот Федька, — раскуривая трубку, продолжал Чубук. — Нет у меня веры в этого человека.
— Как — нет веры? — вступился я. — Он же храбрый, что дальше некуда.
— Мало ли что храбрый, а так, непутевый. Порядка не любит, партийных не признает. «Моя, — говорит, — программа: бей белых, докуда сдохнут, а дальше видно будет». Не нравится мне что-то такая программа. Это туман один, а не программа. Подует ветер, и нет ничего!
Убито было десять, раненых четырнадцать, из них шестеро умерли. Был бы лазарет, были бы доктора, медикаменты — многие из раненых выжили бы.
Вместо лазарета была поляна, вместо доктора — санитар германской войны Калугин, а из медикаментов только йод. Йода была целая жестяная баклажка из-под керосина. Йод у нас не жалели. На моих глазах Калугин налил до краев деревянную суповую ложку и вылил йод на широкую рваную рану Лукоянову.
— Ничего, — успокаивал он. — Потерпи… Йод — он полезный. Без йода тебе, факт, конец был бы, а тут, глядишь, может, и обойдется.
Надо было уходить отсюда к своим, к северу, где находилась завеса регулярных частей Красной Армии; в патронах уже была недостача. Но раненые связывали. Пятеро еще могли идти, трое не умирали и не выздоравливали. Среди них был Яшка Цыганенок. Появился этот Яшка у нас неожиданно.
Однажды, выступая в поход с хутора Архиповки, отряд выстроился развернутым фронтом вдоль улицы.
При расчете левофланговый красноармеец, теперь убитый маленький Хорек, крикнул:
— Сто сорок седьмой неполный!
До тех пор Хорек был всегда сто сорок шестым полным.
Шебалов заорал:
— Что врете! Пересчитать снова!
Снова пересчитали, и снова Хорек оказался сто сорок седьмым неполным.
— Пес вас возьми! — рассердился Шебалов. — Кто счет путает, Сухарев?
— Никто не путает, — ответил из строя Чубук, — тут же лишний человек объявился.
Поглядели. Действительно, в строю между Чубуком и Никишиным стоял новичок. Было ему лет восемнадцать-девятнадцать. Черный, волосы кудрявые, лохматые.
— Ты откуда взялся? — спросил удивленно Шебалов.
Парень молчал.
— А он встал тут рядом, — объяснил Чубук. — Я думал, нового какого ты принял. Пришел с винтовкой и встал.
— Да ты хоть кто такой? — рассердился Шебалов.
— Я… цыган… красный цыган, — ответил новичок.
— Кра-а-асный цы-га-ан? — вытаращив глаза, переспросил Шебалов и, вдруг, засмеявшись, добавил: —Да какой же ты цыган, ты же еще цыганенок!
Он остался у нас в отряде, и за ним так и осталась кличка Цыганенок.
Теперь у Цыганенка была прохвачена грудь. Бледность просвечивала через кожу его коричневого лица, и запекшимися губами он часто шептал что-то на чужом, непонятном наречии.
— Вот уж сколько служу… полгерманской отбубнил и теперь тоже, — говорил Васька Шмаков, — а цыганов в солдатах не видел. Татар видал, мордву видал, чувашинов, а цыганов нет. Я так смотрю — вредный народ эти цыганы: хлеба не сеют, ремесла никакого, только коней воровать горазды да бабы их людей дурачат. И никак мне не понятно, зачем к нам его принесло. Свободы — так у них и так ее сколько хочешь! Землю им защищать не приходится. На что им земля? К рабочему тоже он касательства не имеет. Какая же, выходит, ему выгода, чтобы в это дело ввязываться? Уж какая-нибудь есть выгода, скрытая только!
— А может быть, он тоже за революцию, ты почем знаешь?
— В жисть не поверю, чтобы цыган да за революцию. И до переворота за краденых лошадей его били, и после за то же самое бить будут!
— Да, может, он после революции и красть вовсе не будет?
Васька недоверчиво усмехнулся:
— Уж и не знаю, у нас на деревне и дубьем их били и дрючками, и то не помогало — всё они за свое. Так неужто их революция проймет?
— Дурак ты, Васька, — вставил молчавший доселе Чубук. — Ты из-за своей хаты да из-за своей коняки ни черта не видишь. По-твоему, вот вся революция только и кончится тем, что прирежут тебе барской земли да отпустят из помещичьего леса бревен штук двадцать задаром. Ну, да старосту председателем заменят, а жизнь сама какой была, такой и останется.
Через два дня Цыганенку стало лучше. Вечером, когда я подошел к нему, он лежал на охапке сухой листвы и, уставившись в черное звездное небо, тихонько напевал что-то.