Клятва Тояна. Книга 1
(Царская грамота) - Заплавный Сергей Алексеевич. Страница 46
На Сретенье Господне [162] отправились Обросимы всем семейством в ближнюю церковь, чтобы помолиться и освятить воду от призора очес [163], от свалившихся на них бед, а главное — узнать свою дальнейшую судьбу. Ведь Сретенье — ключевой день новомесяца, на него много примет свыше дается. Ну вот хотя бы такую взять. Солнце поворачивает на весну, зима на мороз. Кто пересилит? Коли родится от их встречи капель, быть землепашцам с доброй пшеницей. Если утром упадет снег — уродятся ранние хлеба, если днем — средние, ну а вечером — поздние. Чем раньше, тем лучше, потому как средние и поздние может непогода съесть. А с запасом в зиму уходить куда как надежней.
Февраль — месяц свадеб. Когда и какими они будут, Сретенье тоже показывает. На любой случай жизни у него подсказка есть. Для каждого христианина, в том числе для Обросимов.
Шагая но раскисшей дороге, они чувствовали как помолодело солнце, любовались первой зеленью, которая проклюнулась на прогретых им взгорках среди спутанной мочалами прошлогодней травы. Снег как-то враз упал. Он истаивал незаметно глазу, становясь тонкой ноздреватой корочкой. Но ручьев еще не было. От земли веяло холодком. Ни дождя, ни настоящего тепла, ни легкого шелковистого снегопада. Время будто остановилось, не в силах сделать последний шаг от зимы к весне. Вот и угадай, что оно готовит Обросимам.
Не надеясь только на силу освященной воды, мать принесла из церкви сретенские свечи-громницы и, отгоняя дьявола, прижгла всем своим домочадцам волосы — крест-накрест.
— Дай, Господи, свита цей голови! — шептала она. — И цей, и цей…
На седьмой день после этого, в начале сырной недели, явился в клуню урядник. Но как-то не по-обычному явился, а чинно, без шума. Оказалось, сам Межигорский архимандрит озаботился судьбой Обросимов, велел сказать им, чтобы собирались на новожительство в земли Осифова монастыря. Там им будет крепкая крыша и весь необходимый скарб, и скотина, а здесь прощаются все долги, подати и оброки. Пусть загружаются Обросимы в свою бричку. Что в ней уместится, с тем и пойдут. Выходить с монастырским обозом на день святого Власия [164]. Аминь!
— А де ж це таким Осифов монастир е? — спросил татка.
— На москальской сторони, — важно объяснил урядник. — На Волоку Ламском. Дуже великий…
— Де, де?
— У москалив, кажу. Пид русийским царем.
— Ох, далеко!
— А ти що хотив? Сперш хату прогавити [165], а потим на далечину охати. Кажи спасиби, що владика дуже добрячий. Ось я дивую, с чого це вин тебе не карае, а тильки шле видциля. Я бы на его мисти поскуб [166] тебе, як палену курку.
«Коли б свини роги, — подумала Даренка. — Вона б и небо проперла».
У неньки от предчувствия новой беды глаза слезами заволокло. Уж лучше в холодной клуне бедовать, чем пускаться в неизвестность. У москалей неустрою еще больше, чем в киевской украине. Сказывают, и голод у них, и лихоимства, и царь не настоящий. Многие силы против него поднимаются. Как раз попадаешь из огня да в полымя.
А Даренка обрадовалась: чем ближе к Москве, тем ближе к Баженке!
Растревоженная добрыми предчувствиями, она выскользнула из клуни.
Высоко в небе цвели звезды, похожие на море незабудок. И одна из них принадлежала ей, Даренке Обросиме. Ей одной.
Медная гривенка
Посмотреть, как будут собираться до москалей Обросимы, ободряющее слово им на прощанье сказать, последнюю слезу им во след уронить пришел до клуни весь хутор. Да и как не придти, если сам архимандрит Межигорский за ними своего старца Фалалея прислал?
Немало перебывало в Трубищах старцев. Летом и в уборочную страду они вместе с урядникам за монастырскими хлопами дозирают. Случалось, наезжали чиновные служители, но таких, как Фалалей, хуторяне и не упомнят. Не стар еще, ликом прост, телом сух. Ряса на нем потертая, клобук с одного бока сломан, кожа на лице и руках дубленая. Сразу видно, не затворник, а хожалый монах. А куда и с какими посылками ходит, одному лишь владыке ведомо.
Как увидел его урядник, брюхо подобрал, губы утер и в сторону благонамеренно задыхал. По случаю масленицы он не только блинами уелся, но и горилки через меру хлебнул, да не какой-нибудь пустяшной паленки, а наилучшей оковиты. Вот и расквасился. Закраснел, как буряк, чрево вздулось. Ну бздюх и бздюх [167], в блескучие шаровары упрятанный. Перед другими старцами урядник себя и не в таком виде являл, а перед Фалалеем явно заробел. В глаза ему угодливо заглядывает, пухлыми ручками гостеприимство плещет. Стало быть, не простой чернец перед ним, а доверенный глас и око архимандрита.
Не с пустыми руками прибыл в Трубищи Фалалей — привез Павлусю Обросиме медную гривенку [168] с образком Божьей Матери.
— Спаси, Господи, и помилуй раб твоих Обросимов, — протянул он гривенку вконец оробевшему Павлусю, — всех православных, и даруй им здравие, душевное и телесное!
Голос у него, с колокольным раскатом. Не голос, а голосище. А грудь узкая, незавидная. Трудно поверить, что это она рождает столь величавые звуки.
— Це мени? — недоверчиво воззрился на Фалалея Павлусь. Левый глаз у него округлился, а правый от волнения совсем под веко ушел.
— Тебе, сине мий, тебе. Не буду казати вид кого, сам зрозумий.
Павлусь старательно наморщил лоб.
Желая помочь ему, Фалалей воздел руки в сторону Межигорского монастыря, потом в сторону царь-города Москвы.
— Велик свит, — сказал он, — велики и тайны его. Прийде час, вони и видкроются.
Пошла гривенка по рукам — от Меласи к ее дочкам. Дошла и до Даренки. Глянула она на нее и ахнула: да это же та святынька, которую Баженок ей перед своим убегом в Москву показывал. Поцеловать просил, чтобы потом ее у сердца носить. Вот и царапинка на верхней створке, да не прямая, а с кривулей.
Радость-то какая! Нашелся Баженка! Он там, там, куда Межигорский старец указал!
Схватила Даренка гривенку, убежала с ней за плетеную горожу, подальше от людей, села на колодину и смотрит.
А вдали гайок [169] синеет. Небо чистое-чистое, без единой хмарки. Хоть бы ветрец повеял, заполыхавшие щеки остудил. На дворе сечень [170], а ей жарко, мочи нет. И голова кругом идет.
— Прости, отче святий, — заоправдывался Павлусь. — Не можу и сказати, що з ней таке.
— И не треба, — улыбнулся Фалалей. — Всьому свий час. Краще запрягай киня та и поидимо. Али ти як та жинка, що каже: ничого, по дорози запряжем?
— Эге! — обрадовался Павлусь. — Це я зараз, — и побежал выводить из стайни застоявшегося Серка.
Добрый коневщик Павлусь Обросима — быстро со всем управился. И бричка у него ходкая. Вон как поворотил он ее возле черных останков сгоревшей хаты. И верх у брички целый. Только выгорел на солнце, вылинял на дождях, сделался белесым, как сохлая трава.
Пока Павлусь готовил повозку, его жена и старшие дочки вытащили из клуни семейный сундук.
— Куди?! — не на шутку осердился на них Павлусь. — Казано вам руською мовой, що скриню ув дорогу брати не будемо. Дуже громиздка. Вона усе мисто ув брички захопаеть.
Говорит, а сам оттесняет их в клуню. Не на людях же спорить с неслухьянками?
— Мабуть, не захопаеть, — уперла руки в боковины проема маленькая, но цепкая еще Мелася. — А як що миста не буде, пишки почалапаемо! [171] Нам не первина.
Но Павлусь легко вышиб ее плечом в полутьму клуни, курящейся печным дымом, и плотно притворил за собой дверь.