1956. Венгрия глазами очевидца - Байков Владимир Сергеевич. Страница 11
Дорого обошлось ей пренебрежение трудами вождя: почти пять лет ей не присуждали докторскую степень. Это произошло только после смерти «великого друга всех ученых мира» (в том числе лингвистов) и разоблачения Сердюченко.
Вспомнил это, ибо хотелось напомнить о технологии командно-приказной системы «воспитания» специалистов, работавших в сфере общественных наук, которая допускала к исследованиям в основном тех, кто приспосабливался к мыслям властей предержащих, их официальной идеологии, тех, кто в тысячах и тысячах книг, статей, диссертаций умело мусолил идеологические постулаты ленинизма и сталинизма.
…И вот, оставшись на две недели в Будапеште, я снова в Русском институте, читаю обзорную лекцию о моих любимых Александре Блоке, Сергее Есенине, поэтах-имажинистах, поэтах-акмеистах, о «Серапионовых братьях», привожу по памяти строки Марины Цветаевой, Анны Ахматовой, Николая Гумилева… Тогда еще не обо всем можно было говорить, но моя литературно-преподавательская проба на венгерском, родном языке слушателей Русского института, видимо, многих заинтересовала, и я повторил лекцию на филологическом факультете университета. Это фактически и был мой государственный университетский экзамен — на занятия в университет мне больше заглянуть не удавалось.
Я, конечно, благодарен профессорам и преподавателям, которые занимались со мной, давали задания, списки литературы, заранее формулировали экзаменационные требования — ведь я был не обычный студент, а вольнослушатель, заочник. При будущей работе над диссертацией в Академии общественных наук при ЦК КПСС будапештские знания мне очень помогли.
Когда же я сопровождал партийно-правительственные делегации на III съезде ВПТ в мае 1954 года, а также в апреле 1955 года на праздновании 10-летия освобождения Венгрии от фашизма — было, естественно, не до филологии и не до университета. В такие дни просто мечтаешь выспаться.
И в студенческой среде, и в тех городах и селах, которые мне пришлось посетить с делегациями, настроения резко отличались от тех, которые я наблюдал раньше. В стране зрело уже не подспудное, а открытое недовольство [46].
В университете и в институтах города Сегед (Szeged) преподаватели говорили мне, что насилие и террор охватили всю страну. История Венгрии, ее традиции третируются и попираются, за прогрессивные выступления против существующего положения профессора и преподаватели лишаются кафедр и выгоняются из университета и других учебных заведений (эти методы копировались с худших советских традиций), все более широкие слои населения охвачены страхом за свою работу и даже жизнь.
Поэтому когда в официальных газетах писали об интеллигентах, что они якобы скрывают свои буржуазные взгляды, но не перестают их исповедовать, — это была, разумеется, ложь. Противостояние режиму Ракоши инспирировалось его же сторонниками сверху, конфликт разжигался самими идеологами и практиками верховной власти, которые резко повернули в конце 40-х — начале 50-х годов от союза с интеллигенцией к резкой конфронтации с ней. Я прояснил это для себя во время моих последних коротких встреч в университете и Русском институте с профессурой и студентами, с которыми я был знаком уже много лет.
…Я лично был знаком с Матьяшом Ракоши. Еще в конце 30-х годов, когда я работал в Радиокомитете [47], во время кампании за освобождение Ракоши из фашистских застенков Хорти его в тогдашней советской прессе квалифицировали как «выдающегося деятеля коммунистического и рабочего движения». Я уважал этого мужественного борца с фашизмом. Теперь же я видел его на приемах в честь иностранных делегаций, приезжавших на съезды и праздники, где он без всякого труда, без запинки рассказывал и переводил байки и анекдоты на 10–12 языках (к моей белой зависти филолога).
А когда Ракоши приезжал в СССР, то в число моих обязанностей как сотрудника Отдела входило и обслуживание важного гостя во время пребывания на советской земле: я, как говорили у нас в Отделе, был «на подхвате». В соответствии с протоколом, официальные встречи и проводы первого человека венгерского государства на вокзалах и аэропортах проводились пышно, а переезды, как и положено, с большим эскортом машин. А если делегация была партийно-правительственная, то и с почетным караулом, марширующим под оркестр.
На переговорах в высших кругах мое присутствие не требовалось, потому что Ракоши хорошо знал русский. Но я должен был сопровождать семью Ракоши по вечерам и воскресеньям, а иногда и днем в будни в театры, на концерты или в какие-либо другие места согласно протокольной программе их визита. В один из таких «культпоходов» я запоздало, но все же передал письмо, написанное Лозовским «его другу Матвею».
— Привет с того света, — грустно констатировал Ракоши. — Он был хорошим человеком. И чего его — старого, больного — Сталин уничтожил буквально перед собственной смертью?
Если же чета Ракоши уезжала в санаторий на юг, я также сопровождал их и в течение нескольких дней вводил главного врача санатория в круг возможных «курортных» интересов генсека. Супруги ездили не только по южным курортам Союза, чаще они бывали в Барвихе — самом фешенебельном санатории на западе Подмосковья, в бывшем замке баронессы Мейендорф (Meyendorff). Видимо, в плане воспоминаний это было для них и приятное место: здесь они по-настоящему близко познакомились, после того как в 1940 году Феодора Федоровна Корнилова (Феня — так ее звали близкие) впервые увидела Ракоши на пограничной станции Негорелое. Она была в то время руководителем профсоюзного комитета работников юстиции и председателем Советского комитета по освобождению Ракоши. Феня встретила Матьяша после его 15-летнего тюремного заключения и отвезла из Негорелого на лечение в Барвиху. Вскоре, в 1942 году, она стала его женой.
В Барвихе чета бывала часто — в любой приезд в Москву. Ракоши после столь длительного тюремного заключения стал больным человеком, числился по медицинским показателям в нескольких группах риска, да и жена его не отличалась хорошим здоровьем. Сталин, склонный к красивым жестам (вперемешку с жестокими санкциями), даже направил выдающегося советского хирурга, впоследствии долголетнего министра здравоохранения СССР, Бориса Петровского, постоянным личным врачом Ракоши — на случай операции. В связи с этим Петровский жил в Венгрии несколько лет.
Феня Федоровна была незаурядной женщиной. Якутка, дочь крупного золотопромышленника, она еще до 1917 года окончила русскую гимназию [48] и, когда в Ленинграде открылся Институт народов Севера, где обучались эвенки, юкагиры, ненцы, якуты, буряты и другие большие и малые народы северных и дальневосточных окраин страны, стала его студенткой. Позже получила еще и юридическое образование. В Ленинграде она изучала также ремесло изготовления фарфоровых скульптур. Тогда это было ее страстным увлечением.
Феня Федоровна оказалась талантливым художником. Ее росписи по ткани и фарфору поражали своеобразием восточного и северного колорита. Это были сполохи северного сияния на шелковой ткани. Она дарила расписанные платки женам членов Политбюро, и те «стояли в очереди» за ее презентами.
Когда Ракоши занимался партийно-государственными делами в Кремле, его жена посещала заводы, где изготавливались фарфор и хрусталь, — в Ленинграде, Дулёве, Гусь-Хрустальном, Вербилках, Конаково. Я сопровождал ее в этих поездках, как и было положено по гостевому протоколу, и, не скрою, с любопытством, радостью и интересом — раньше я этого ничего не знал. Феня Федоровна, видимо, бывала здесь не один раз: рабочие, мастера и художники принимали ее не как жену руководителя Венгрии, а как профессионального мастера фарфорового дела. Скульпторы, художники по раскраске, специалисты по обжигу показывали ей свои последние изделия, она же привозила на просмотр свои собственные работы. Это были многочасовые беседы профессионалов.