Облака
(Поэма) - Бачинский Алексей Иосифович "Жагадис". Страница 2

Громы стихали, удалялись; лишь вдалеке небо еще бороздилось бледными молниями.

VI

Пустой воздух был напоен шепотом ночи и перестающего дождя. Светили фонари; и от них подымался розовый дым, похожий на вздохи, обращенные к небу. Мостовые и тротуары были покрыты лужами; но проникновенная душа могла видеть в них безликую черноту Ночи и судорожно искаженный бег созвездий, и содрогалась пред раскрывающейся у самых ног черною беспредельностью. Непосвященные же беззаботно шлепали калошами по беспредельности, и она не поглощала их, потому что они были слишком легковесны.

В числе непосвященных были две женщины. Весело стрекотали они о пустяках, не церемонясь, и взглядами задевали прохожих. Икры и ступни их ног и кисти рук были обтянуты кожей убитых животных; одежды шуршали, заглушая шорох перестающего дождя; они были высоки и стройны, у них были широкие круглые бедра и прямые, длинные ноги.

Они шли впереди Борисоглебского, и сердце Борисоглебского вдруг упало в бездонную тьму. Он задыхался и, задыхаясь, спросил: «Можно вас пригласить поужинать вместе?»

VII

На обширной площади стоял грандиозный пьедестал, и четыре огромных орла, ширясь победными крыльями, поддерживали его с четырех сторон.

К пьедесталу была приставлена лестница: точно приглашали достойного занять изготовленное место, — того, кому бы служили, как владыке, победные орлы.

Толпа сновала кругом. Но не находилось никого, кто взошел бы туда. Кругом были одни ничтожные людишки.

Да и пьедестал — по ближайшем рассмотрении — оказывался не мраморным, не гранитным, а деревянным. И величавые орлы были выпилены из старых досок.

Одна лестница никого не обманывала. А ничтожные людишки сновали кругом; неистовый гогот и гомон уносился в небеса, и ангелы затыкали себе уши, страдая от вечной какофонии.

Борисоглебский был не в духе после вчерашнего и дразнил себя, измышляя гадкие небылицы. А если бы это было: можно ли было бы жить?

VIII

На мосту грохотали возы ломовых и коночные вагоны, надрывались лошади и люди, и громкая брань висла на фонарных столбах, а внизу, у подножия мостовых быков, — там, где медленные струйки, журча, двоились у зеленых камней, жил безмятежный островок, на который никогда не ступала нога человека.

Каждую весну приносились с полою водою ил и песок, и маленький островок рос вширь и ввысь: и разрасталось его мирное население.

Здесь рос и цвел подсолнечник; рдест выпускал свой ползучий стебель; белоснежные цветы кувшинки качались на длинных, изогнутых шейках; и частуха, стрелолист и лютик смотрелись в журчащую зеркальность.

Правее расстилалось водное зеркало. На нем стояла лодочка, точно заснув, и в ней сидел рыбак и держал удочку в руке. А под лодочкой была другая такая же, и в ней такой же рыбак с такой же удочкой, под другим и таинственно далеким небом, утопавшим в зеркальной глубине. Оба были как близнецы. Оба смотрели в одну и ту же точку.

Проходил Борисоглебский по мосту; смотря вниз, как родным и близким улыбался безмятежному островку, запоздалым цветам подсолнечника и небесам, синевшим глубоко внизу. Мысленно называл их своими. Точно там была его родина; точно был лживым сном шумный город, который держал его в кабале и выматывал из него силы.

IX

Время шло. Вода утекала, и наконец застыла ледяным покровом.

Там, где Остоженка подымалась в гору, и в нее впадал Ильинский переулок, стоял дом Муравьева. На крыше была балюстрада, а под окнами высился бруствер, служивший тротуаром.

Неизвестно, почему на Остоженке тротуар взобрался на два аршина выше улицы. Иные говорили, что управа просмотрела, а иные — что это был прообраз Порт-Артура.

Если это было так, то прообразование, разумеется, оправдалось.

Шел старый профессор микрографии по тротуарному брустверу; бросал кругом огненные взоры, потрясал седенькой бородкой; придумывал, какой бы пасквиль еще написать про своего товарища. Уже ославил он его подлецом и невеждой, в брошюрке, напечатанной в типографии Кушнерева; это был донос учащейся молодежи. Но никто не называл бесчестным старого микрографа, потому что он все-таки не принимал участия в «Гражданине» и громко ругал «Московские ведомости» [3].

В свое время был он кумиром тогдашней либеральной и материалистической молодежи. Но либерально-материалистическая молодежь перевелась на Руси, и брошюрку некому было покупать. Напрасно тоненькая и беленькая штучка навязывалась проходящим, лежа в окнах грязной и пыльной Карбасниковской лавки, кокетливо приоткрывая свои странички.

В свое время сделал старый профессор открытие, которое, впрочем, уже было закрыто молодым ученым; очень рассердился старый микрограф, но не перестал печатать в ежемесячных журналах хвалебные статьи себе, с подписью и без подписи, не перестал ездить в чужие края читать лекции о своем открытии. Вот недавно вернулся он с острова Цейлона, где читал лекцию пленным бурам с генералом Кронье [4] во главе.

Пленные буры вздыхали, почесывали бороды, потирали раненые места, думали о своих женах и детях. Но больше им нечего было и делать, потому что старый профессор читал свою лекцию на русском языке, за незнанием иностранных.

Обо всем этом передумал старый ученый, идя по бруствероподобному тротуару; и вдруг поскользнулся на льду и упал… Ударился головой о тумбу… И уже не думал он ни о своем сопернике, ни о генерале Кронье. Никогда он не подумает уже и о своем открытии.

А мимо проезжал человек на извозчике и держал в руках большое зеркало… И в зеркале танцевали дома, грязный снег, покрывающий Остоженку, прохожие и проезжие… Зеркало было умное и над всем одинаково смеялось.

Все было кончено… Только струйки крови стекали по тумбе, медленно окрашивая снег, да два-три седых волоска пристали к камню. Тело старого микрографа скатилось с бруствера вниз на улицу. И ни одного студента не было кругом.

Только две курсистки старых времен прибежали на место ужасного происшествия; они сохранялись поблизости, в Дашковском музее [5], под ярлыком и за нумером; и им едва удалось упросить швейцара отпустить их до вечера.

Беспомощно хлопотали они вокруг бездыханного профессора, потрясая седеющими стрижеными волосиками. Возмущались халатностью управы и полиции.

Но все обошлось без них… И имя старого ученого кануло в Лету.

X

И между тем на самом-то деле все это было совсем не так! Вернее было бы сказать: Борисоглебскому казалось, что это так было. Однако и это было бы не совсем верно. Еще вернее: Я видел происшествие с микрографом. Пусть так будет; оставим.

Понятно, откуда этот комментарий. Борисоглебский впитал в себя Мир, съел, выпил его, переварил и ассимилировал. Мир в нем, у него, к нему.

И хоть Мир был переварен, все же происшествие с микрографом не сошло даром желудку Борисоглебского. Весь конец дня чувствовал он себя, словно проглотил муху.

Являлся вопрос: хорошо ли и приятно ли быть творцом Мира, в котором попадаются микрографы? Большое ли удовольствие ощущать такого микрографа своей принадлежностью? И сам конец такого индивидуума может доставить лишь относительное удовлетворение.

Все эти и подобные вопросы и задачи висели словно ядра на ногах Борисоглебского… И душевное спокойствие его мало-помалу отравлялось.

Глава вторая

I

У ней была маленькая, грациозная фигурка, густые черные волосы, которые в виде агатовой арки нависали над подвижным лицом с двумя серыми блестящими змеями на нем, и маленькие твердые груди, похожие на опрокинутый небесный свод в миниатюре. Она красила розовой краской свои ногти, подводила глаза, покрывала губы тонким слоем кармина, а щеки — душистой пудрой, которая всегда после поцелуев оставалась на губах у Борисоглебского, и ему казалось, что его губы пересохли. Целовалась она по-русалочьи, с раскрытым ртом, и губы ее были холодные — холодные! Право, эти поцелуи имели в себе что-то металлическое.