Лавка древностей - Диккенс Чарльз. Страница 49

Девочка попросила у него разрешения приготовить завтрак, и, когда дед ее сошел вниз, они все втроем сели за стол. Внимательно присмотревшись к старику, их хозяин заметил, какой у него усталый вид, и сказал, что ему не мешает отдохнуть как следует.

— Если вам предстоит далекий путь и вы не боитесь задержаться на лишний день, переночуйте у меня еще одну ночь. Я буду этому очень рад, друг мой.

Он увидел, что старик смотрит на внучку, не зная, согласиться ему или ответить отказом, и добавил: — Мне очень бы хотелось подольше побыть с вашей маленькой спутницей. Окажите эту милость одинокому человеку, а заодно отдохните и сами. Если же вы торопитесь, я пожелаю вам доброго пути и провожу вас немного до начала уроков.

— Как нам быть, Нелл? — растерянно проговорил старик. — Скажи, дорогая, как нам быть?

Девочка сразу согласилась остаться — ее не пришлось долго уговаривать — и, чтобы отблагодарить доброго учителя, принялась наводить порядок в его маленьком доме. Покончив с делами, она вынула из своей корзинки шитье и села на табуретку у окна, сквозь решетку которого в комнату пробивались нежные плети жимолости и повилики. Старик грелся на солнце в саду, вдыхая аромат цветов и бездумно следя за облаками, плывшими в небе с легким попутным ветерком.

Когда учитель, поставив обе скамьи на место, сел за свой стол и занялся приготовлениями к урокам, девочка собралась к себе наверх, боясь помешать здесь. Но он не позволил ей уйти, и, чувствуя, что ее присутствие приятно ему, она осталась и снова принялась за шитье.

— У вас много учеников, сэр? — спросила она. Учитель покачал головой и сказал, что они вполне умещаются на двух скамьях.

Нелл поглядела на прописи, расклеенные по стенам.

— А другие мальчики тоже хорошо учатся?

— Ничего, — ответил учитель, — неплохо, но разве кто из них так напишет?

Не успел он договорить, как в дверях появился загорелый белобрысый мальчуган. Отвесив неуклюжий поклон учителю, белобрысый вошел, уселся на скамью, положил на колени раскрытую книжку, до такой степени истрепанную, что можно было диву даться, на нее глядя, сунул руки в карманы и начал пересчитывать громыхавшие там шарики, выражая всем своим видом поразительную способность полного отрешения от страниц букваря, на который были устремлены его глаза. Вскоре в класс приплелся еще один белобрысый мальчуган, а следом за ним рыжий — постарше, а следом за рыжим еще двое белобрысых, потом еще один с шевелюрой, светлой, как лен, и так продолжалось до тех пор, пока на обеих скамьях не набралось человек десять, причем волосы у этих школяров были всех цветов и оттенков, кроме седого, а в возрасте они колебались, видимо, от четырех до четырнадцати — пятнадцати лет, так как самый младший, сидя на скамье, не доставал ногами до полу, а самый старший — добродушный, глуповатый увалень — был на полголовы выше учителя.

Крайнее место на передней скамье — почетное в школе — пустовало, потому что обычно на нем сидел заболевший мальчик; крайний из колышков, на которые вешались картузы и шапки, тоже был свободен. Никто не решался совершить святотатство и посягнуть на это место и на этот колышек, но школьники то и дело переводили с них взгляд на учителя и, прикрываясь ладонью, перешептывались между собой.

Но вот послышалось жужжанье десятка голосов, началась зубрежка, начались шалости и смешки — все как полагается в школе. И посреди этого гомона бедный учитель — олицетворение кротости и простодушия — тщетно пытался сосредоточиться на занятиях и забыть своего маленького друга. Скучный урок еще сильнее заставлял его тосковать о прилежном ученике, и он уносился мыслями далеко за порог класса.

Скорее всех это поняли самые отъявленные лентяи и, почувствовав, что им ничто не грозит, совсем перестали стесняться. Они играли в чет и нечет под самым носом у бедного учителя, совершенно открыто и безнаказанно грызли яблоки, шутя, а то и со злости щипали соседей или вырезали свои имена ни больше ни меньше как на ножках учительского столика. Тупица, вызванный отвечать урок, не трудился искать забытые слова на потолке, а без зазрения совести заглядывал в книжку, подступив вплотную к учителю. Мальчуган, пользующийся в этой компании заслуженной славой потешника, косил глазами, корчил рожи (конечно, малышам) и даже не считал нужным прикрываться букварем, а восхищенные зрители безудержно предавались восторгу. Когда учитель пробуждался от своего оцепенения и замечал, что творится вокруг, шалуны на минуту стихали, и на него устремлялись самые серьезные, самые скромные взгляды, но стоило ему уйти в себя, как шум поднимался снова с удесятеренной силой.

О, как хотелось этим лентяям вырваться на волю! С какой жадностью смотрели они в открытую дверь и в окно, готовые броситься вон из класса, убежать в лес и превратиться отныне и на всю жизнь в дикарей. Какие крамольные мысли о прохладной реке, о купанье под тенистой ивой, окунувшей свои ветви в воду, искушали и мучили вон того крепыша, который сидел с расстегнутым и распахнутым, насколько возможно, воротом, обмахивал пылающее лицо книжкой и думал, что лучше быть китом, корюшкой, мухой — чем угодно, только не школьником, обязанным маяться на уроке в такой знойный, душный день. Жарко! Спросите другого мальчика, хотя бы вон того, который доводит своих товарищей до исступления, потому что он сидит ближе всех к двери и, пользуясь этим, то и дело шмыгает в сад, окунает лицо в ведро с колодезной водой и катается по траве, — спросите его, часто ли бывают такие дни, как сегодняшний, когда пчелы и те забираются в самую сердцевину цветка и не выползают оттуда, видимо решив почить от трудов и покончить с изготовлением меда. Такие дни созданы для безделья, для того, чтобы лежать на спине в зеленой траве и смотреть в небо до тех пор, пока его слепящая голубизна не заставит сомкнуть веки и задремать. Время ли сейчас корпеть над истрепанным букварем в сумрачном классе, куда солнце даже не заглядывает? Чудовищно!

Нелл шила у окна и в то же время внимательно прислушивалась ко всему, что делалось в классе, немного побаиваясь в душе этих шумливых озорников. Первый урок кончился, началось чистописание, и так как в классе был всего один стол — учительский, мальчики по очереди садились за него и выводили каракули на грифельных досках, а учитель тем временем ходил из угла в угол. Теперь шум немного утих, потому что учитель то и дело останавливался, заглядывал пишущему через плечо, а потом показывал ему, как красива та или иная буква в прописях, развешанных по стенам, хвалил тут волосную линию, там нажим и мягко советовал взять это за образец. И он вдруг умолкал и через минуту начинал рассказывать школьникам об их больном товарище, о том, что мальчик говорил вчера и как ему хотелось снова быть вместе с ними. В голосе его слышалась такая ласка и нежность, что этим сорванцам становилось стыдно своих шалостей, и они сидели смирно — не ели яблок, не гримасничали — по крайней мере две минуты подряд.

— Знаете, мальчики, — сказал учитель, когда часы пробили двенадцать, — сегодня я, пожалуй, отпущу вас пораньше.

Услышав эту весть, школьники подняли оглушительный крик по команде рослого увальня, и учитель несколько секунд беззвучно шевелил губами, пытаясь договорить. Наконец он замахал рукой, призывая крикунов к молчанию, и они были так деликатны, что замолчали, однако не раньше, чем самый горластый из них окончательно осип и лишился голоса.

— Только сначала обещайте мне не шуметь, — продолжал учитель, — а если уж без этого нельзя, уйдите подальше, куда-нибудь за деревню. Я уверен, что вы не захотите беспокоить своего одноклассника и товарища по играм.

Ему ответили дружным «нет! нет!» (и, вероятно, искренне, ведь они были еще дети), а рослый увалень (тоже вполне искренне) призвал всех в свидетели, что он кричал совсем шепотом.

— Так вот, дорогие мои ученики, — сказал учитель, — не забывайте, о чем я вас просил, сделайте это ради меня. Веселитесь и благодарите создателя, что он наградил вас здоровьем. Прощайте!