Наш приход - Диккенс Чарльз. Страница 12
Первый вечер прошел спокойно, и все были в восторге; но назавтра шум и веселье возобновились с еще небывалой силой. Друзья и приятели одинокого джентльмена, не имея более возможности проводить у него три вечера в неделю, решили провожать его до дому каждый вечер; а прощаясь, они напутствовали его столь громкими и нестройными криками, и сам он так шумно взбирался затем по лестнице и с таким грохотом скидывал башмаки, что терпеть все это не было никакой возможности. Итак, наш сосед попросил одинокого джентльмена, который в других отношениях был прекрасным жильцом, выехать; и одинокий джентльмен удалился и стал принимать своих приятелей где-то в другом месте.
Следующий претендент на сдающиеся комнаты в первом этаже обладал совсем иным характером, чем только что выехавший одинокий джентльмен, доставлявший окружающим столько беспокойства. Это был высокий худощавый молодой человек с густой каштановой шевелюрой, рыжеватыми бакенбардами и едва пробивающимися усиками. Он носил венгерку со шнурами, светло-серые панталоны и замшевые перчатки, и у него была внешность и повадки военного. Ничего общего с тем гулякой! Такие вкрадчивые манеры, такое приятное обращение! А какой серьезный ум! Впервые осматривая свое будущее жилище, он прежде всего осведомился, может ли он твердо надеяться на постоянное место в приходской церкви; а выразив согласие снять эти комнаты, тотчас поинтересовался, какие в приходе имеются благотворительные учреждения, и сообщил о своем намерении внести скромную лепту в помощь наиболее достойному из них.
Наш ближайший сосед был теперь совершенно счастлив. Наконец-то у него появился жилец, вполне разделяющий его собственный образ мыслей, — серьезный, благонамеренный человек, чуждающийся суетных забав и склонный к уединению. С легким сердцем снял он с окна объявление о сдающихся комнатах и уже рисовал себе мысленно длинную череду мирных воскресных дней, когда он и его постоялец будут обмениваться знаками дружеского внимания и воскресными газетами.
Серьезный человек прибыл на свою новую квартиру, а его багаж должен был прибыть из провинции на следующее утро. Он попросил у своего хозяина взаймы чистую сорочку и молитвенник и рано удалился в спальню, попросив разбудить его назавтра ровно в десять часов утра, но не раньше, так как он очень устал.
К нему постучали, чтобы разбудить его точно в назначенный час, но он не отозвался; постучали снова, но ответа не было. Наш сосед встревожился и распахнул дверь. Серьезный человек таинственно исчез, а с ним исчезли чистая сорочка, молитвенник, чайная ложка и простыни.
Быть может, это происшествие, вместе со странностями предыдущего постояльца, внушило нашему соседу отвращение к одиноким джентльменам, — этого мы не знаем; знаем только, что следующее объявление, появившееся в окне гостиной, извещало просто о сдаче меблированных комнат в первом этаже. Объявление скоро убрали. Новые жильцы пробудили в нас сначала любопытство, а затем и живейшее участие.
Это оказались юноша лет восемнадцати — девятнадцати и его мать, женщина лет пятидесяти или, может быть, моложе. Лицо матери скрывала вдовья черная вуаль, сын тоже носил глубокий траур. Они были бедны, очень бедны; у них не было никаких средств к существованию, кроме того, что зарабатывал юноша перепиской и переводами для книгопродавцев.
Они переселились в Лондон откуда-то из провинции, отчасти потому, что юноша здесь скорее мог найти работу, а отчасти, вероятно, ими руководило вполне естественное желание покинуть те места, где прежде судьба была милостивее к ним и где все знали об их нынешней бедности. Они были горды и переносили невзгоды молча, скрывая от постороннего глаза свою нужду и лишения. Как тяжки были эти лишения и как неутомимо трудился бедный юноша, чтобы хоть немного облегчить их бремя, об этом знали только мать и сын. Ночь за ночью до двух, до трех, до четырех часов слышали мы, как стукнет изредка кочерга, вороша последний скудный жар в камине, да раздастся глухой придушенный кашель, и это означало, что юноша все еще корпит над своей работой; и день ото дня все ясней видели мы, как светится его скорбное лицо тем светом, который зажигает природа, точно сигнальный огонь, возвещая о самом жестоком из посылаемых ею недугов.
Повинуясь, как нам кажется, чувству более возвышенному, нежели простое любопытство, мы завязали сначала знакомство, а потом и дружеские отношения с этими бедняками. Наши худшие опасения подтвердились; юноша таял, как свеча. Оставшуюся часть зимы, а потом и всю весну и лето он неустанно трудился; мать тоже пыталась хоть как-нибудь — шитьем, вышиваньем — заработать кусок хлеба.
Шиллинг-другой — вот и все, что ей время от времени удавалось выручить. Сын продолжал упорно работать; с каждой минутой он приближался к смерти, но ни разу никто не слышал от него ни ропота, ни жалобы.
Однажды ясным осенним вечером мы, по обыкновению, зашли навестить больного. В минувшие два-три дня последние силы быстро оставляли его, и теперь он лежал на диване у открытого окна и задумчиво смотрел на заходящее солнце. Мать читала ему вслух из библии; когда мы пришли, она закрыла книгу и поднялась нам навстречу.
— Я сейчас говорила Уильяму, что нам надо непременно уехать куда-нибудь в деревню, — сказала она. — Там он сможет хорошо поправиться. Он ведь не болеп, просто у него не очень крепкое здоровье и в последнее время он слишком утомлялся.
Бедная женщина! Слезы, которые заструились сквозь ее пальцы, когда она отвернулась и подняла руки, словно поправляя свой вдовий чепец, свидетельствовали о том, что она тщетно пытается обмануть самое себя.
Мы молча сели подле больного, — было ясно, что жизнь быстро и неотвратимо покидает юношу; дыхание его слабело, и с каждым вздохом все тише, все медленней билось сердце.
Он протянул нам руку, другою сжал руку матери, поспешно привлек ее к себе и нежно поцеловал в щеку. Минуту мы все молчали. Юноша снова откинулся на подушку и долгим, глубоким взглядом посмотрел на мать.
— Уильям, Уильям, — прошептала мать после долгого молчания. — Не смотри на меня так, скажи мне что-нибудь, мой мальчик!
Он слабо улыбнулся, но тотчас на лице его снова появилось выражение торжественного и безучастного покоя.
— Уильям, милый! Очнись! Не смотри на меня так, мой мальчик, умоляю тебя! О господи, что же мне делать! — в отчаянии воскликнула вдова. — Мальчик мой! Он умирает!
Собрав последние силы, юноша приподнялся и судорожно стиснул руки.
Мама, милая мама, похорони меня в открытом поле — где хочешь, только не в этом ужасном городе. Я хотел бы лежать там, где ты могла бы видеть мою могилу, но только не здесь, не в этом тесном, душном городе. Эти многолюдные улицы убили меня. Поцелуй меня еще раз, мама, обними меня…
Он упал на подушки, и странное выражение проступило на его лице; то была не боль, не душевная мука, ледяная неподвижность каждой черты, каждого мускула.
Юноша был мертв.