Новеллино - Средневековая литература. Страница 39
При смерти богач, его сжигает жар и трясет озноб, он мечется по постели, посылает за лекарями, пьет снадобья — все понапрасну. Пышные похороны, богато обряжено тело, многолюдна процессия, бьют колокола, торжественно свершается служба, с песнопениями, с облаками благовоний. «И все это дела диаволовы, когда гибнет душа с гибелью грешника». [365] Это не новелла — новелла сообщает о новом, невиданном, неслыханном. Бернардино Сиенский повествует прихожанам об обыденном и повседневном. Новеллы нет без сюжета, пусть самого примитивного, здесь же статичное описание, смысл которого даже не в нем самом, а в способности к самоотрицанию. Белое стало черным, реквием зазвучал как сатанинский гимн. «Умер богач и похоронен в аду».
Одно правило (естественность смерти, повседневность сопутствующих ей процедур, привычность слов, обещающих вечный покой усопшему) столкнулось с другим (неотвратимостью воздаяния) и обнажилась их чудовищная дисгармония. Правило высшего порядка вынесено за пределы текста как трансцендентный комментарий к нему, но оно мощно воздействует на текст, смещая все аксиологические акценты. Оно может быть внесено внутрь рассказа — принцип от этого не изменится.
Некий епископ увидел как-то вечером двух бесов, играющих в саду запеленутым ребенком, как мячом. Как выяснилось, им было дано свыше разрешение умертвить дитя, ибо мать «противу божественных установлений» укладывала его с собой на ночь в постель. Наутро епископу донесли, что одна женщина приспала ребенка. «Она думала, что сама его погубила, но это был дьявол». [366]
Таков излюбленный прием жанра — вывернуть наизнанку факт повседневного бытия и обнажить его потаенный лик. Потрясенному зрителю являются или когти дьявола или ангельские крылья. Жанр существует, пока длится игра диалектикой видимости и сущности, пока осознается и строго соблюдается двуединство факта и интерпретации. «Факт» можно сообщить как таковой и можно, наделив, сюжетом, превратить в нечто, чрезвычайно похожее на новеллу; «интерпретация» может вскрыть в событии противоборство ада и рая и может ограничиться банальным бытовым предписанием — важно не это. Для конституции жанра важен синтез рассказа и назидания. Причем не только анекдот нуждается в идеологической санкции, но и мораль не может обойтись без эмпирической почвы. Недостаточно разрубить «пример», чтобы получить новеллу и наконец обособленный от нее нравоучительный афоризм. Интерпретация внедрена в саму структуру рассказанной на «пример» истории.
Новелла XXX нашего сборника восходит через посредство французской редакции к «Учительной книге клирика» Петра Альфонси. Латинский «пример», став итальянской новеллой, изменился не очень заметно: «некий царь» получил имя Аццолино (т. е. Эццелино да Романо) и сократилось до двух фраз введение к вставленному в новеллу рассказу, хотя и у Петра Альфонси это введение не слишком велико:
«У некоего царя был сказитель, рассказывавший царю за ночь по пять историй. Случилось так, что царь, удрученный заботами, совсем не хотел спать и желал услышать большее число историй. Ему было рассказано сверх обычного еще три, но коротких. Царь пожелал слушать дальше. Сказитель же, не желая продолжать, говорил, что и этого много. На что царь — Ты много историй рассказал, но весьма кратких. Я желаю услышать еще одну, но составленную из многих слов, и тогда отпущу тебя спать. — Согласился сказитель и начал так…» И далее следует вариация на тему сказки про белого бычка. [367]
Здесь мы встречаемся с явлением, подобное которому мы уже рассматривали, анализируя трансформацию новеллы о кольцах: историческое имя. дарованное безымянному персонажу, меняет всю атмосферу повествования. Читателю достаточно взглянуть на LXXXIV новеллу нашего сборника, чтобы понять, каков был человек, носивший это имя, — недобрая память об изощренном коварстве и безмерной жестокости Эццелино да Романо до сих пор живет среди крестьян падуанского края, а его современники (и не кто-нибудь, а сам Альбертино Муссато, предтеча гуманистов, просвещенный поклонник Тита Ливия), чтобы хоть как-то объяснить его дьявольский нрав, сложили легенду, что будущего главу гибеллинов Северной Италии породило на свет холодное семя сатаны. В новелле XXX прав Эццелино никак не характеризуется, но страшная слава, связанная с его именем, с лихвой восполняет отсутствие характеристик. Жонглер из итальянской новеллы играет с огнем.
Что грозило сказителю из «Учительной книги клирика», мы не знаем и не узнаем никогда — пи характер сказителя, ни нрав безымянного короля Петр Альфонси угадать не позволяет. В его варианте идет торг, явно диссонирующий с обстановкой королевской опочивальни: царь желает нарушить привычные условия (пять историй за ночь), сказитель стоит на страже своих профессиональных интересов. Достигнутое соглашение (один, но длинный рассказ) дает возможность наглядным примером внушить царю, а вместе с ним и читателю благую истину: не в количестве слов мера прелести и пользы рассказа. «Так сказитель унял жажду царя услышать длинное сказание».
Царь внял наставлению, узнав в рассказе притчу. Дерзкий рассказчик из «Новеллино», как можно понять, достиг цели — · выспался в свое удовольствие. Значит, Эццелино оценил остроумие его дерзости. Бесконечная или близкая к бесконечной история о крестьянине, переправляющем через разлившуюся реку свою тысячу овец, у Петра Альфонси только притворяется новеллой — на самом деле она урок, педагогический прием, облеченный в условную и мнимую форму рассказа. Точно так же условен и сон, в который рассказчик погружается по окончании рассказа. А жонглер из «Новеллино» действительно хочет спать. Слово в «примере», завершив свою миссию, т. е. высказав и утвердив в сознании читателя некую истину, обнажает условность повествования, приведшего к этому слову: из-под масок царя и жонглера проступают знакомые лица ученика и наставника, и анекдот, расставаясь со своей эмпирической исключительностью, со своей неповторимой единичностью, обретает авторитет абстрактной идеи. Повествование стремится исчезнуть в назидании.
Слово в новелле заставляет читателя забыть о непреложном факте: с деспотом, особенно, с таким, как Эццелино, шутить нельзя. Этот результат тоже можно счесть в какой-то мере образцовым: он утверждает в сознании читателя идеал разумного общения, идеал над сословного духовного контакта. Ренессансная новелла будет в самых разнообразных вариантах развертывать этот мотив: острословие и остроумие, прорывающие границы состояний, чинов, сословий, вероисповеданий, чтобы расторгнуть глухоту душ и соединить людей, хотя бы на миг, в идеальном и неудержимом единстве развязки. Однако парадигма в новелле не подрывает материальную самостоятельность события, а наоборот, утверждает ее, ибо на ней строится. Там, где баланс идеально образцового и эмпирически исключительного смещен в пользу первого, перед нами «пример», там, где их отношения равноправны, мы имеем новеллу.
Итак, слово жития, пробуждающееся по велению свыше из простосердечной немоты святого, и слово «примера», учительствующее со всей безусловностью катехизиса, — вот ближайшие средневековые предтечи хитроумных речей «Новеллино». Эти слова полновластно вторгаются в вещный мир, наставляют, назидают, восстанавливают справедливость, изгоняют бесов и воскрешают мертвых — еще не забыто их кровное родство со словом псалмопевцев, пророков и апостолов. Эти слова сильны не своей формой, а своей сутью, они не пробуждают бескорыстной радости, не понуждают к эстетическому любованию, а требуют молитвенной сосредоточенности послушника или покорного внимания ученика. Здесь нет сопереживания, внимающий не равноправен ведущему речь, слово говорится свысока — с высоты святости и с высоты учености. В «Новеллино» слово сходит с университетской кафедры и церковного амвона, оно приблизилось к слушателю и появился сам слушатель, сменив безликую паству: он необходим, ибо необходимо насладиться словом, сказанным уже не только ради заключенной в нем мысли, но и ради него самого.