Взыскание погибших - Солоницын Алексей Алексеевич. Страница 30
Алексеев потупился и, кланяясь на ходу, суетливо повторял:
— Ангела Хранителя, Ангела Хранителя в дорогу…
И глядя на этого пятидесятилетнего человека, по виду уже старика, в принципе обыкновенного генерала-штабиста, которого он так возвеличил, государь вдруг понял, что произошло.
«Что делаешь, делай скорее», — вспомнились ему слова Спасителя, сказанные Иуде. И уже в вагоне, сидя у окна, смотря на сиротливую землю, в подтеках грязно-серого снега, на голые мокрые деревья и избы, казавшиеся сейчас такими же одинокими, как и он сам, государь все более и более приходил к той мысли, что он находится не в окружении верных друзей, а предателей. Даже те, кто говорил, что любит его, изменили.
Вот сообщили, что от станции Малая Вишера, куда прибыли в час ночи, дальше ехать к Царскому нельзя — следующие станции Любань и Тосно заняты бунтовщиками. Решено было ехать на Бологое — Дно.
На станции, название которой вызвало невеселые мысли, его ждала телеграмма от председателя Государственной думы и председателя Временного комитета Родзянко. Этот тучный, говорливый, такой важный и чрезвычайно ценящий себя господин всем поведением старался показать, что он хозяин положения. На самом деле он был пешкой в руках Совдепа — поезд ему не дали, к государю он не попал. Некто Бубликов, инженер-путеец, уже считался министром путей сообщения и держал управление железной дорогой в своих руках.
Но это государь узнал потом, а сейчас ему сообщили, что Родзянко не приедет.
«Дно, — думал государь. — Вот я и доехал до дна. Дальше пути нет».
— Государь, надо добираться туда, где есть аппарат Юза, — сказал генерал-адъютант Воейков.
«Какой он хороший человек, — подумал государь. — Вот этот никогда не предаст. Никогда».
Но именно по таким людям, как Владимир Николаевич Воейков, как князь Долгоруков, граф Татищев, как раз и наносились самые сильные удары.
У Воейкова в землях Пензенской губернии, потомственно ему принадлежащих, была обнаружена минеральная вода, которую по месту нахождения он назвал «Кувакой». Владимир Николаевич наладил продажу этой воды. В Думе Пуришкевич, один из «героев» убийства Распутина, известный еще и фельетонными стишками, выступил с обличением Воейкова, сказав, будто бы тот использовал государственные деньги на свою «Куваку». И под аплодисменты всей Думы он назвал Воейкова «генералом от кувакерии». Было учреждено расследование, все обвинения Пуришкевича оказались ложью. Но острота «генерал от кувакерии» пошла гулять по России.
Так клеветали и позорили не только близких царю людей, но и самих царя и царицу. Ловко назвал свой фельетон о Романовых беллетрист Амфитеатров — «Господа Обмановы»…
— Думаю, нам надо ехать во Псков, — сказал Воейков, когда «Литер А» стоял на станции Дно. — Там штаб. Войска. Надеяться на Рузского особо не приходится, но что поделаешь…
— Да, конечно, — согласился государь, — Едем во Псков.
Отношение государя к генералу Рузскому, командующему Северо-Западным фронтом, было иным, чем к Алексееву. Рузский был человеком нервным, самоуверенным, все «метил в Бонапарты». О себе он был мнения чрезвычайно высокого и как личное оскорбление воспринял назначение Алексеева начальником Генерального штаба. По своим убеждениям Николай Владимирович Рузский был либералом, в царе видел причину всех бед России, так как считал его тряпкой, а при генералах своего штаба однажды выразился, что «страной правит безумная женщина».
Об отношении к себе Рузского государь знал (не в столь карикатурной, конечно, форме), но с поста командующего фронтом его не смещал, потому что знал и о способностях Рузского как военного специалиста.
Если Алексеев отмалчивался, прятал глаза, говорил предположительно, часто употребляя выражение «как бы», то Рузский наседал, говорил много, не давая собеседнику вклиниться в свою речь. Он относился к тому типу людей, которые, увлекаясь своей идеей, уже не видят ничего другого. Тех же, кто им возражает, считают или людьми недалекими, или просто дураками. Они, одушевляясь своими словами, тем больше верят в них, чем больше говорят. Бывает с ними и так, что если начнут с сомнения, еще плохо уверенные в своей правоте, то обязательно закончат утверждением уже категорическим, которое, по их мнению, единственно правильное.
Поезд пришел во Псков ночью. Никто царя не встречал. Платформа, слабо освещенная, была пуста — никого, кроме дежурного. Спустя минут пятнадцать показалась сутулая фигура Рузского, который медленно шел, перешагивая через рельсы. И по этой походке (государь смотрел в окно), и по платформе, мокрым рельсам, и, главное, по тому внутреннему чувству, которое не покидало его, он понял еще яснее, что вершится необратимое, уже заранее предрешенное.
Оставалось только узнать, как он будет отстранен, и увидеть лица предателей.
Впрочем, этого, Рузского Николая Владимировича, государь знал.
Вот он начал говорить. Нарисовал картину, из которой нет выхода, кроме одного: правительство надо распускать, создавать новое, ответственное перед Думой и Государственным советом министерство. Только что, сказал Рузский, он подробно говорил с председателем Временного комитета Родзянко Михаилом Владимировичем. Составлен Манифест, который государь должен подписать. Если этого не произойдет, народную стихию никто не остановит — рухнет и монархия, и государство, и армия. Если же подписать Манифест, ответственное перед палатами министерство начнет управлять страной, то есть «государь царствует, а министерство управляет».
— Мне для себя ничего не надо, — объяснял Рузскому государь. — Я ни за что не держусь. Но я не могу, нет у меня права передать все дело управления Россией в руки людей, которые сегодня у власти, а завтра где? Они могут нанести величайший вред России, а потом умоют руки и уйдут в отставку.
Доводы государя были просты и ясны. Рузский это понял, но говорить и действовать иначе, чем он договорился с Родзянко, уже не мог. Вопреки самозваному «временному комитету», который реальной власти не имел, Рузский спокойно мог сформировать сильный отряд и двинуть его на Петроград, арестовав заговорщиков. Можно было быстро установить порядок среди солдат запасных полков, плохо обученных и не готовых к серьезным боевым действиям.
Но ничего этого Рузский не сделал. У него была иная цель — устранить от управления страной царя. Он верил, что в России будет — завтра уже — парламентская республика, что власть — у Родзянко и его комитета. Страна пойдет по правильному пути, как страны Европы. Он был не русский, а Рузский, как скаламбурил кто-то из его подчиненных. Ум его был настолько обужен понятиями исключительно военными, что не мог вместить мистического смысла понятия «помазанник Божий». Он не понимал и куда более простой, земной мысли: родзянки, гучковы и прочие милюковы нужны истинным хозяевам положения для того, чтобы устранить царя сначала «на законном основании», уничтожив монархию, а потом и уничтожив государя физически.
Тем более генерал Рузский, считая сейчас себя фигурой, вершащей историю, даже мысли не мог допустить, что и он сам не более как пешка в руках мудрейших гроссмейстеров. Он хотя и был членом масонской военной ложи, но знал только то, что положено было знать на его уровне.
— Я ответственен перед Богом и Россией за все, что случилось и случится, — сказал государь. — Будут ли министры ответственны перед Думой и Государственным советом, безразлично. Видя, что делается министрами не ко благу России, я никогда не буду в состоянии с ними соглашаться, утешаясь мыслью, что это не моих рук дело, не моя ответственность.
— Да ведь никто против этого и не говорит, — устало и раздраженно сказал Рузский. — Все знают… ваши качества. Но вы же понимаете, что иного выхода у вас нет? Для блага России… и чтобы не было междоусобного кровопролития! Родзянко сообщает, что войска, посланные в Петроград, надо остановить. В них нет никакой надобности.
— Почему?
— Потому что, создав ответственное правительство, мы выбьем главный козырь из рук восставших. Не нужны будут силы.