Взыскание погибших - Солоницын Алексей Алексеевич. Страница 52
— Вправду, — ответил Прокофий. — Там, внутри, чего-то печет шибко.
У деда оставался сухарик. Он, развернув платок, дал его сыну:
— Накось!
— Не надо. Позови всех и прочти что положено.
Дед Кузьма вышел на подворье. Был он белый, как одуванчик. Ничего не ест, все детям отдает, а вот поди ж ты — самый здоровый. Помолится, перекрестится, пососет сухарик, водички попьет — и за дела. То драный валенок подошьет, то доски стругает — все умеет дед Кузьма. Но главные его дела — плотницкие. Если бы сейчас кому дом ставить — первый бы пошел. Но никто не ставит домов, гниют и рушатся они. Теперь все работы деда — у себя дома.
Любо-дорого смотреть на его инструмент. И сейчас Кузьма содержит его в наилучшем виде — все время подправляет, подтачивает, словно ласкает.
Игрушек внучкам наделал самых забавных. Есть кузнецы, которые попеременно опускают кувалды, есть клоун: дернешь за нитку — он руки и ноги в стороны растопыривает. Есть и лошадки, и куклы есть.
Дети сидели прямо на земле. Копались, как куры, в испревшей соломе, выискивая зернышки.
— Идите в дом!
Дед заглянул в коровник — никак не мог привыкнуть, что он пустой. Забрали и Зорьку, и годовалую Субботку, и бычка Тимку. Ну ладно бы, содержали в своем колхозе скотину, как обещали — чтобы всем было молоко и молочные продукты. Где там! Постепенно всю скотину забили, мясо продали. А тут еще засуха, да такая страшная, как до революции. Тогда граф Лев Толстой, знаменитый писатель, помогал. Доходы от конезавода, который у него в Гавриловке, отдавал крестьянам. Ныне выручает какой-то Помгол, да разве до них помощь дойдет?
Скорее этот Помгол сам от голода сдохнет.
Невестка деда Кузьмы, Василиса, варила кору. Весной и в начале лета травки выручали. Оставалось немного муки, картошки. А теперь ничего нет — даже картофельные очистки съели.
— Пойдем-ка, Василиса, в горницу. Богу душу отдает Прокофий.
Василиса худа. Сарафан висит на ней, как на чучеле огородном. Скулы выперли, щеки ввалились, глаза горят нездоровым огнем.
Вся семья сгрудилась около Прокофия. Дед Кузьма поставил икону Богородицы в изголовье кровати и начал молиться.
Прокофий смотрел на родных измученным взглядом. Был он человеком добрым, исполнительным — все делал, что власть велела.
Когда дед Кузьма закончил читать молитвы, Прокофий сказал:
— Уходите. Тут одна смерть!
— Куда уходить-то?
— В Самару. Там храмы остались. И ты, тятя, может, работу найдешь.
Они посидели около Прокофия в молчании. Потом каждый пошел по своим делам: Василиса — доваривать суп из коры, дети — искать зернышки, а дед Кузьма — сколачивать гроб.
Назавтра Прокофия похоронили, и дед Кузьма стал собираться в дорогу. Взял с собой самое дорогое — лучший инструмент. Детям мать собрала одежду, а сама идти отказалась:
— Тут я родилась, тут и умру!
Дети расстались с матерью без слез. Да и у нее слезы все высохли. Поцеловала, перекрестила и сказала:
— Сбереги их, тятя!
— Не боись. Прокофий-то верно сказал: где храм — там народ православный, выручит. Последней корочкой поделится. Лучше бы шла с нами!
Но Василиса оставить родной дом не смогла.
Дед Кузьма путь держал в Самару. Почему в Самару, он и сам толком не знал. Оренбург ближе, там тоже храмы есть. Но сын сказал «Самара», и как-то само собой решилось, что туда и надо идти, пусть и дальняя дорога.
Шел дед Кузьма бодро, пел: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ…»
— И сущим во гробех живот даровав, — тоненько, как птички, подхватывали Паша и Варя.
— А помнишь, дедушка, как на Пасху-то дождик был, помнишь?
— Как не помнить! — дед так и расплылся в улыбке. — До нитки вымокли, а никто не ушел!
Девочки засмеялись, вспоминая радостную Пасху.
Ждали тогда отца Никодима, уже после праздничной службы, чтобы он освятил куличи, яйца, пасхи. Вся деревня стояла у церкви, все с узелками и корзинками.
И тут внезапно начался ливень.
Прежде никогда такого не было, а тут потоки дождя обрушились с неба. Переполошились, испугались, а потом кто-то громко крикнул: «Ух ты, за шиворот льет!»
И засмеялся кто-то, смех перекинулся дальше. И, закрывая торбочки, узелки, корзиночки, смеялись православные, прижимаясь к стенам храма, как к матери родной, радуясь сильному весеннему дождю, жизни, Воскресению Христову.
А тут и батюшка Никодим вышел из храма, смело шагнув под струи дождя. Высокий, крепкий, с густой окладистой бородой, с ясными голубыми глазами, приветливый, он всегда был готов отдать последнее ближним. Отец Никодим радостно возгласил:
— Христос воскресе!
— Воистину воскресе!
Нет теперь отца Никодима, увезли его куда-то люди в фуражках и гимнастерках.
А другой батюшка, отец Тимофей, умер от голода.
…Дорога длинная. То дети вспоминали что-нибудь интересное, то дедушка. Рассказывать он любил, а девочки с удовольствием его слушали.
В деревнях встречали по-разному, но какая-нибудь завалящая корочка хлеба все равно находилась. Да и как им не подать, если две тоненькие голубоглазые девочки — точно полевые васильки, а дедушка — как одуванчик! Легкий, с пушистыми белыми волосами…
Однажды в пути их застала ночь.
Нашли местечко за холмиком, натаскали хвороста, разожгли костерок. Стали кипятить воду в котелке, и тут из темноты вышли двое. Небритые, грязные — видимо, тоже долго шли пешком. Кто такие, куда идут и зачем, ответили деду Кузьме так, что не разберешь. Может, тоже из голодной деревни, а может, прячутся, что-то такое сделав, за что по головке не погладят.
Дед не стал приставать с расспросами. Уложил внучек поближе к костерку, накрыл своим стареньким пиджачишком. И сам улегся.
Проснулся он оттого, что звякнуло железо. Поднял голову, увидел, что незнакомцы роются в его котомке, где лежал инструмент.
— Это, ребятки, брать нельзя, — сказал, вставая, Кузьма. — Мне без инструмента деток не прокормить.
— Ничего, обойдешься! — ответил тот, что был ростом выше и в плечах шире.
Рассмотрев рубанок и переложив его в свою торбу, он теперь держал в руках топорик:
— Гляди, какой острый! Тебе, дед, с таким топором нельзя ходить. Это, считай, оружие!
— Да ты что же, да как же! — Кузьма опять потянулся к котомке.
Тогда незнакомец кулаком ударил деда по лицу — размашисто, сильно. Дед охнул и повалился.
— Ну вот, успокоился, — незнакомец забрал весь инструмент Кузьмы.
Второй, присматриваясь к лежащему навзничь деду, подполз к нему, приложил ухо к груди.
— Слышь, давай-ка уходить отседа!
— Да ладно, кого бояться? Умер и умер. Ныне все мрут.
— Я вот думаю, ежели он умер… может, попробовать?
— Чаво?
— Ну я слыхал, в Федоровке ели мертвых… И в Сосенках, сказывают, ели. Да ты что вылупился? Сам, что ли, не слыхал?
— Слыхал, а есть не буду.
— Ну и подыхай. А я не хочу!
— Да как ты будешь? — озлобился второй. — Рубить?
— А что? Ты корову не забивал? Барана не резал?
— То животина. А это человек.
— Глянь, какой топорик вострый!
— А если дети проснутся?
— Тихо! Мы деда оттащим к реке. А если что… так и с ними управлюсь.
За ноги они потащили тело старика, а Паша, которая услышала их разговор, растолкала сестренку и тихо повела ее к большаку. Спросонья Варя ничего не понимала, но Паша крепко держала ее за руку и тащила вперед.
Большак выделялся среди полей в светлой ночи, и девочки побежали. Ангел Хранитель не оставлял их, и они добрались до Самары. Когда они сели на паперть Сретенского храма, сестра Марфа увидела их.
Она подошла к девочкам.
Дети исхудали настолько, что кожа туго обтягивала кости.
Но души их были живы — светились в синеньких глазах.
Девочки смотрели на Марфу с надеждой, будто заранее знали, что именно она спасет их.
— Пойдемте-ка со мной! — Марфа повела их в моечную, раздела, бросив тряпье в печь.
Она мыла девочек в корыте, с мочалкой и банным черным мылом. Нищих детей Марфа видела много раз, но эти две сестренки, такие худенькие, с синими васильковыми глазами, перевернули ее душу.