Расшифровано временем (Повести и рассказы) - Глазов Григорий Соломонович. Страница 1
Григорий Глазов
РАСШИФРОВАНО ВРЕМЕНЕМ
Повести и рассказы
ПЕРЕД ДОЛГОЙ ДОРОГОЙ
Повесть
Кончалась осень 1943 года.
За спинами наших фронтов уже лежала вызволенная Левобережная Украина: киевляне сбивали с домов последние таблички с немецким наименованием улиц; сквозь гарь остывавших городских пожарищ в сырой рассвет уходили дальше полки, освободившие город; немец был выбит из Новороссийска, Смоленска и Брянска; в ноябрьской серой мгле примолкшие степи Таврии, застекленевшие от соли и заморозков Сиваши ждали наших солдат, стоявших уже у Крымского перешейка, похожего на горловину мешка, на которой они затягивали последний, намертво сплетенный узел; и учрежден был уже высший орден — «Победы», и устанавливалась мемориальная доска в Большом Кремлевском дворце, готовясь принять и сохранить для будущих поколений имена его кавалеров.
Раскаленная подкова войны, плавившая на севере мерзлые скалы Мурманского прибрежья, а далеко на юге — вздыбившая податливую, сочную землю Причерноморья, дымилась и шипела. Но в тяжком напряжении последнего усилия страна перегибала эту подкову вершиной на запад.
В Берлине траур по Сталинграду был уже погребен под окалиной с отпылавшей Курской дуги.
Но еще содрогалась под шпалами наша земля, когда остервенело грохотали колеса набитых солдатами и техникой перегруженных товарняков, шедших из Западной Европы на Восточный фронт.
И пусть судьба войны была предрешена, однако все, что обычно происходит на ней — успехи и неудачи, — доставалось еще обеим сторонам. И хотя в таком нелегком дележе теперь чаще и больше получалось не поровну, а со справедливой выгодой для нас, все же на этом участке фронта немцам снова удалось потеснить нас в оборону недолгим, но крепким, упрямым и кровавым контрнаступлением. Это была последняя отчаянная попытка спасти группу армий «Юг», которые вот-вот могли оказаться запертыми на юге Украины и в Крыму. И хотя контрудар немцев в итоге имел лишь частный тактический успех, все же 20 ноября 1943 года они опять взяли Житомир…
Правый фланг одной из армий, отходившей под напором немецких танков, быстро зацепился за удобные рубежи. Левый же, на оконечности которого дралась мотострелковая дивизия, отступая, никак не мог нащупать рельеф, на который можно было бы надежно опереться. Было приказано любой ценой сбить темп наступления, не дать врагу пробить коридор в тыл армии, покуда та не закрепится по всему фронту. Выполнив эту задачу, измотанная трехнедельными беспрерывными боями дивизия, подставившая себя под главный удар, отходила, чтоб не оказаться отрезанной от всей армии. Упустив из-за упорства дивизии инициативу, немцы решили ухватить хотя бы что-то — развернуть измотанные боями части спиной к реке, прижать и уничтожить.
Ночь уходила, рассасывалась, уползала в глубь леса тьма, сквозь деревья просвечивал волглый рассвет.
Все ждали сухого метельного снега с покалывающим морозцем, но подувшие с юга ветры пригнали низкие оттепельно-черные тучи. Вперемешку с дождем падали на землю вялые, набухшие обильной влагой хлопья. Они быстро превращались под ногами в черное кисельное месиво, по нему устало чавкали тысячи солдатских сапог; у повозок поскрипывали втулки, и жидкая грязь маслянисто, стекала по спицам и ободьям; колеса машин и орудий, соскакивая в рытвины, выхлюпывали черную холодную жижу на шинели, из протекторов вываливались старые комья глины с налипшими на них рыжими сосновыми иглами.
Двигались поротно, но развалившимся строем, уступая просеки и лежневки всему, что перемещалось на колесах; растянулись на многие километры, увозя и унося уже налаженное и громоздкое к этому времени войны хозяйство. Пехота протоптала себе вдоль просек тропки меж кустов и деревьев там, где было поменьше воды и грязи. Отвыкшие за эти последние месяцы войны отступать, солдаты устало молчали или материли погоду, бездорожье, сухой паек и косо поглядывали на ездовых и поваров, восседавших на передках кухонь, под пустыми котлами которых вот уже несколько суток, как выстыли топки.
Последним в лес должен был войти батальон прикрытия. Он отставал, вступая в короткие схватки с немцами, придерживая их, потом отрывался и шел догонять своих. Так было много раз.
В одной из арьергардных рот этого батальона шел бронебойщик Петр Белов. Он был высок, сухощав, жилист. Коротковатая не по росту шинель из зеленого сукна обтягивала сильные, перевитые мышцами плечи, из недомереных рукавов далеко высовывались широкие кисти тяжелых рук. Шел Белов, сутуло подавшись вперед, но не рост гнул его — приучила давняя необходимость ужиматься под землей, в забое, куда он спустился впервые двадцатилетним парнем и откуда на десятый день после начала война увела его тридцатидвухлетним мужчиной.
Аккуратный, молчаливый, неохотно тративший слова на обычную солдатскую трепотню, Белов шагал около повозки. В ней рядом с противотанковым ружьем лежал умиравший от раны в боку первый номер Белова и земляк его — Захар Евсюков, прикрытый до обросшего серой щетиной подбородка двумя шинелями. Из-под них, подрагивая в такт ходу колес, торчали ноги, обутые в стершиеся пористые кирзачи. Белов изредка взглядывал на его лицо — обескровленное, уже не имеющее цвета, вроде все время плывшее в тени. Жизнь в Евсюкове выдавали губы, кривил он их от боли в один угол, когда колеса повозки вдруг проваливались в колдобину или выскакивали на корневища, скрытые под черной жидкой грязью. И тогда Белову казалось, что, если бы он сам держал вожжи, обвисшие вдоль запавших боков кобыленки, а не этот сонный мужик с упрятанным в поднятый воротник шинели лицом, он вел бы повозку осторожней, бережней, выбирая дорогу, чтоб не трясти раненого…
Всего неделю назад, уединившись, они сидели вдвоем за дрожавшим на ветру ежевичным кустом, и Евсюков, пристроив пожелтевший тетрадный в клеточку листок на большой саперной лопате, писал Белову рекомендацию в партию. Тонкий грифель карандаша отражал на бумаге все неровности лопаты — все ее впадинки и выпуклости, — отчего буквы в иной строке шли враскоряку, Евсюков чертыхался, замедлял движение руки, и Белов видел, как меж белесых бровей земляка влажно поблескивали потом, бугрились морщины. Покрупнее букв вывел Евсюков номер своего партбилета, останавливаясь карандашом на каждой цифре, сверил его и расписался по-школьному разборчиво, неторопливо — в каждую клеточку по букве.
Теперь Белов не знал, как оно будет дальше: бумаге ход дан, да вот Евсюков…
Белов понимал, что тот умирает, что помочь ему нечем. Не говорил утешительных слов, поил водой из фляги и думал, что бредущие впереди усталые и понурые пехотинцы, поев и отдохнув на привале, будут болтать, курить, радуясь дарованной минуте отдыха, а не тому, что они вообще живы. А ведь два «фердинанда», першие на окоп, не вмяли их гусеницами в землю только потому, что поджег их Захар Евсюков. Но, верно, так уж устроена жизнь, тем сильна и вечна, что охраняет человека, уводя его от мыслей о смерти, загораживает, закрывает делами, повседневными заботами, заставляет двигаться, суетиться, тревожиться о живом…
Топая рядом с повозкой, Белов нет-нет да и вспоминал удовлетворенно, что уж больше месяца, как освобожден Донбасс, родные его места — Сталино, Ирмино, Макеевка, Краматорск, Горловка, однако представить себе, какие они ныне, не мог, а все видел прежними: звонкими, пульсирующими множеством огней и веселыми дымами, в зареве коксовых батарей, с хлопающим над копром флагом. Вспоминались знойные степные дни, когда в выходные выезжал с приятелями за город на ставки, располагались на лужайке в тонкой, пробитой солнечными пятнами тени чахлых акаций; стелили скатерть, выкладывали малиновые помидоры, колбасу, килограммовую банку черной икры с изображением осетра на крышке, приносили самовар — из него для потехи пили водку, пели и танцевали под патефон, елозя парусиновыми тапочками по траве.