Царь и Россия (Размышления о Государе Императоре Николае II) - Белоусов Петр "Составитель". Страница 134
Имейте ввиду: все эти годы я провел в качестве репортера. Может быть, мне когда-нибудь удастся написать о том, как шла в России настоящая борьба за власть: не о декоративных заседаниях, комиссиях, блоках, соглашениях, программах, обещаниях, восклицаниях и прочем — а о том, что совершалось на низах: в казармах, на заводах, на Обводном канале, в полицейских участках и ночлежках. Так, например, последние предреволюционные месяцы я был рядовым лейб-гвардии Кексгольмского полка. Это был не полк, и не гвардия, и не армия. Это были лишенные офицерского состава биологические подонки чухонского Петербурга и его таких же чухонских окрестностей. Всего в Петербурге их было до трехсот. Как могло правительство проворонить такие толпы? Летом 1917 года я говорил об этом Б. Савинкову — он тогда был военным министром. Савинков обозвал меня паникером.
Что было делать Николаю Второму? Только одно: готовить победу. Что было делать П. Милюкову? Только одно: срывать победу. Ибо если бы конец 1917 года — как на это рассчитывал Николай Второй, принес бы России победу, — то карьера П.Н. Милюкова и вместе с ней все надежды и все упования русской революционной интеллигенции были бы кончены навсегда. «Пятидесятилетний план» Николая Второго, его деда и его отца, его предков и его предшественников был бы «выполнен и перевыполнен». Россия одержала бы победу — под личным командованием Царя. При каком бы то ни было участии Русского Царя в какой бы то ни было «Лиге наций» ничего похожего на женевский публичный дом не было бы возможно. При консолидированной России — никакой Гитлер не попер бы на Вторую мировую войну, Гитлер так и писал — «русская революция есть для нас указующий перст Провидения» — Провидение подвело. В 1930-х годах при соблюдении довоенного промышленного темпа — Россия приблизительно «обогнала» бы САСШ — не по всем показателям, но по очень многим. Мы с вами не сидели бы здесь — но это, конечно, не имеет никакого значения. Имеет значение другой вопрос: что стало бы с «эпохой войны и революций», на которую нацеливался ведь не только один Ленин. Для русской революционной интеллигенции, как для Японии 1905 года, для Германии 1914 или Сталина в 1947 году — выхода бы не было. О том, что Сталин в 1947 году не мог действовать иначе, чем он действовал, я пишу в другом месте. Сейчас скажу только очень схематически: принятие плана Маршалла означало бы подчинение капиталистическим методам, а эти методы Сталина бы съели [538]. Очищение Венгрии, или Польши, или прочего в этом роде означало бы создание в Венгрии, или Польше, или в прочих — правительства и армии, исполненных предельной ненависти и к коммунистам, и к коммунистам-завоевателям. СССР оказался бы охваченным тесным кольцом стран и народов, на которых не могла бы подействовать никакая коммунистическая пропаганда. В СССР пришлось бы вернуть еще и еще сотни тысяч солдат и офицеров Красной армии. И на границах СССР держать новые миллионы — защиту против вчерашних «сателлитов». Пришлось бы поставить крест над мировой революцией. И ждать капиталистической консолидации всего мира, консолидации, которая в конечном счете не может не взять за горло русский отряд мировой революционной сволочи: всех этих коммунистов, энкаведистов, погонщиков и палачей. Их — от пяти до десяти миллионов. Под ними — вечно, хотя и глухо, бурлящее море народного недовольства. И в этой обстановке принять план Маршалла?
1916 год был последним годом интеллигентских надежд. Все, конечно, знали это — и союзники, и немцы, знал это, конечно, и Милюков, — что армия, наконец, вооружена. Что снаряды уже в избытке, и что 1917 год будет годом победы: над немцами и над революцией. Но тогда — конец. Не только для Милюкова, но и для всей интеллигентской традиции. Ибо она, эта традиция, будет разгромлена не только фактически — победой, одержанной без нее, — но и принципиально: будет доказано, что процветание, мир и мощь России достигнуты как раз теми антинаучными методами, против которых она боролась лет двести подряд, и что ее методы — научные и философские — не годятся никуда и что, следовательно, — она и сама никуда не годится.
То, что в России произошло 19 февраля 1861 года, с «научной» точки зрения есть чудо: вмешательство надклассовой личной воли в самый страшный узел русской истории. Что, если путем такого же «чуда» — и Царь и народ найдут пути к развязыванию и других узлов? Ведь вот — уже при министерстве С.Ю. Витте Николай Второй повелел разработать проект введения восьмичасового рабочего дня — восьмичасового рабочего дня тогда еще не было нигде. Этот проект был пока что утопичен, как был утопичен и манифест Павла Первого об ограничении барщины тремя днями в неделю. Но он — указывал направление и ставил цель. Направление было указано верно, и шестьдесят лет спустя цель была достигнута.
Что — если русское самодержавие достигнет русских целей и без Милюкова? Или человечество — человеческих целей и без Сталина? 1916 год был двенадцатым часом русской революции и русской революционной интеллигенции: или сейчас, или никогда. Завтра будет уже поздно…
И вот российская интеллигенция бросилась на заранее подготовленный штурм. Вся ее предыдущая вековая деятельность выяснила с предельной степенью ясности: ни за каким марксизмом, социализмом, интернационализмом — ни за какой философией русская масса не пойдет.
Вековая практическая деятельность социалистических партий доказала с предельной степенью наглядности: никакая пропаганда против Царской власти не имеет никаких шансов на успех, и рабочие и тем более крестьянство такой пропагандой только отталкиваются — центральные комитеты СД и СР партий рекомендовали своим агитаторам ругать помещиков и фабрикантов, — но совершенно обходить закон о Царе. Революцию можно было провести только под патриотическим соусом. Он был найден.
Кто начал революцию? Думаю, что принципиально ее начал патриарх Никон: первой инъекцией иностранной схоластики в русскую жизнь. Его поддержал правящий слой, жаждавший привилегий по шляхетскому образцу. В 1914–1917 году самое страшное изобретение революции было сделано петербургской аристократией. Это — распутинская легенда. Напомню: он был единственным, кто поддерживал жизнь Наследника престола, который был болен гемофилией. Против гемофилии медицина бессильна. Распутин лечил гипнозом. Это была его единственная функция — никакой политической роли он не играл. При рождении — и при почти конце этой легенды я присутствовал сам. Родилась она в аристократических сплетнях — русская аристократия русской монархии не любила очень — и наоборот. В эмигрантской литературе были и подтверждения этого расхождения. Эмигрантский военный историк Керсновский, идеолог офицерства — или еще точнее — офицерской касты писал: «Сплетня о Царице-любовнице Распутина родилась в „великосветских салонах“. За эту сплетню милюковцы ухватились руками и зубами: это было именно то, чего не хватало. „Проклятое самодержавие“ на массы не действовало никак. Но Царица — изменница и шпионка, и любовница пьяного мужика. И Царь, который все это видит и терпит. И армия, которая за все это платит кровью?» [539].
Санкт-Петербург — как истерическая баба. Трибуна Государственной Думы стала тем же, чем сейчас для товарища Молотова служит трибуна всех конференций: не для организации мира, а для разжигания революции. Милюков гремел: «Что это — глупость или измена?» Военная цензура запрещала публикацию его речей — они в миллионах оттисков расходились по всей стране. Я никак не думаю, чтобы они действовали на всю страну. Но на Петербург они действовали. Возьмите в руки Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона (Т. 65, С. 270). Там сказано:
«Инородческое население живет около столицы, окружая ее плотным кольцом и достигая 90 % общего числа населения. По переписи 1891 года — 85 % (восемьдесят пять процентов) указали русский язык в качестве неродного языка».
Но даже и Санкт-Петербург — город с тремя именами, чужой город на чужом болоте — был только одним из симптомов. Уже в Смутное время семибоярщина советовала полякам вырвать Царский престол из Москвы и унести его куда-нибудь подальше. Этот проект и был реализован при Петре, — один из вариантов европейского разгрома русской государственной традиции. Страна в истерике не билась. Но в Петербурге, куда всякие милюковцы собрались «на ловлю счастья и чинов» [540], денег и власти — все равно каких денег и какой власти, — в Петербурге была истерика. В марте 1917 года толпы шатались по городу («с красным знаменем вперед — обалделый прет народ») [541] и орали «ура» — своим собственным виселицам, голоду, подвалам и чрезвычайкам.