Желания боги услышали гибельные... (СИ) - Михайлова Ольга Николаевна. Страница 9
Винченцо подобрал нож и, подойдя к перилам, перегнулся за них. Воды Тибра бесстрастно струились внизу, отражая лунную рябь и чёрное небо. Куда пропал браво? Уплыл? Кто подослал мерзавцев? Зачем? Винченцо пожал плечами, в свете фонаря с досадой рассмотрев порванный рукав сюртука, последний из гардероба Гвидо, что налезал на него, потом — осмотрел нож со сверкающим лезвием и тяжёлой рукоятью, на которой выделялись буквы, неожиданно совпавшие с его собственными инициалами: «G. V.» Ну, что же…
Поразмыслив дорогой, Винченцо пришёл к выводу, что его просто с кем-то спутали, однако дал себе слово без оружия больше из дома не выходить. Он знал ночной город, мало чего боялся, но дурные неожиданности предпочитал встречать с пистолетом. Впрочем, очарованный красотой и свежестью весенней ночи, Винченцо быстро забыл этот нелепый эпизод.
Джустиниани уже был за несколько кварталов от дома, когда услышал стук копыт и своё имя: его окликал граф Массерано. Судя по костюму, его сиятельство возвращался из оперы. Он был один, без супруги.
— Дорогой Винченцо, счастлив встретить вас! — Вирджилио приказал кучеру остановиться, вылез из кареты и тут обратил внимание на испорченный сюртук Джустиниани, — что это с вами? — сам Джустиниани отметил, что у Массерано усталый вид, словно после ночи бессонницы.
— Шантрапа разгулялась, — пожав плечами, ответил он, ибо не хотел ничего рассказывать Вирджилио, но тот уже тянул его к себе, благо они были в двух шагах от подъезда его особняка.
— Вам нужно выпить коньяку, Джустиниани, вы так бледны…
Винченцо не собирался никуда заходить: бледным он был всегда, сколько себя помнил, разве что лунный свет мог немного усугубить белизну кожи, коньяка же вовсе не хотел, скорее, предпочёл бы что-нибудь прохладительное. Однако обижать графа отказом тоже не хотел, и они вошли в гостиную. Пока Вирджилио звонил слугам и распоряжался принести вино и коньяк, Джустиниани подошёл к книжным полкам и тут заметил на столике раскрытый том Шекспира. Несколько строк были отчёркнуты карандашом.
«Жизнь — это только лишь комедиант,
Паясничавший полчаса на сцене
И тут же позабытый, это повесть,
Которую пересказал дурак:
В ней много слов и страсти,
Нет лишь смысла»,
— прочёл Винченцо.
— Любите Шекспира? — спросил он у Массерано. Джустиниани вообще-то плохо знал графа, в юности тот казался ему стариком, они никогда не сталкивались близко, однако, увидев его на похоронах, Винченцо не мог не заметить, что Вирджилио сильно сдал за последние семь лет.
Граф поморщился.
— Да нет, просто… — он смутился. — Просто задумался. Когда-то в юности читал… Но… грустно. Для чего даётся человеку мысль, когда она всюду натыкается на смерть? — неожиданно проронил Массерано, — чтобы понять, что могила ему отец, а черви — братья? Глуп человек, когда может веровать в какой-то смысл жизни. Сейчас дурачки говорят о прогрессе. Идиоты. Там, где есть смерть, никакого прогресса нет. А если и есть, то это только проклятый прогресс в ужасной мельнице смерти. Человек — маленький светлячок в непроглядной ночи, гонимый непонятным беспокойством, он мчится из мрака во мрак, но вершина ужаса в том, что величайший мрак есть наименьший, а дальше… бесконечность мрака. Этот, — Массерано ткнул в том Шекспира, — это понимал.
Джустиниани удивился. Он видел, что граф нездоров и чем-то расстроен, но его горестные пассажи были чрезмерно унылы. К тому же Массерано был нетрезв — вокруг него клубились коньячные пары.
— Все пути человеческие ведут к гробу, в нём и завершаются, — вяло продолжил Массерано, — всюду немощь и банкротство. Как огромный паук, смерть сплетает сети и ловит людей, как беспомощных мух. Куда бежать… впрочем, что это я? Вы ещё молоды… Вы меня не поймёте.
— Ну, а Бог, помилуйте? В Боге человек бессмертен.
Массерано устало махнул рукой и вздохнул.
— Вы молоды, — уныло повторил он и тихо пробормотал, — а мне шестьдесят пять. Чего бы я ни отдал за молодость, за мои тридцать? Вот когда начинаешь постигать… Но вам будет трудно понять меня, — снова повторил он.
Джустиниани был умён, но понял только, что перед ним человек несчастный и весьма грешный. Сам он носил в себе ощущение неиссякаемой вечности. Он задумался над смыслом жизни ещё в отрочестве и считал, что сам поиск смысла жизни, который превышал бы смысл существования тли, моментально пробуждает спящее в душе ощущение твоей бесконечности. Но этот человек не знал вечности, он застрял в провалах своего духа и не находил выхода. Джустиниани знал, как много трещин в уме человеческом, как много расселин в сознании, как много пропастей в сердце. Откуда они? От греха, грех — это подлинное землетрясение, переворачивающее душу, образующие в ней каменистые ущелья и бездонные провалы. Чем больше греха — тем болезненней раздробленность духа, тем ничтожней и слабей человек, тем безнадёжнее его скитания по своим внутренним развалинам. Но глупо было говорить этому человеку о Боге. Грех потому и грех, что природа его вытесняет всё божье, всё, что делает человека непреходящим и бессмертным, а отнять у человека Бога — это и есть лишение его смысла существования.
— Человек бессмертен, смерть — всего лишь роды. Из утробы — в мир, из мира — в вечность, — тихо, но уверенно сказал Винченцо, сказал даже не Массерано, скорее — себе, ибо любил эту мысль. — Три стадии бытия, три ступени полноты.
Его собеседник молчал.
Джустиниани задумчиво пригубил коньяк и отвернулся, стараясь не смотреть на Массерано, и тут заметил в боковой нише, скрытой от глаз посетителей, большую картину. Дорогой резной багет сиял при свечах, как иконный оклад. Взяв подсвечник, он подошёл и локтем чуть отодвинул портьеру.
Господи Иисусе… На полотне в полный рост была изображена женщина небывалой красоты. Одетая по моде стиля ампир, она была облачена в простое белое платье, украшенное только небольшой брошью на плече. Темные волосы, уложенные вокруг царственной головы, напоминали корону, лицо незнакомки завораживало огромными глазами и величавыми чертами.
— Какова, а? Красавица!
Джустиниани вздрогнул, не сразу поняв, что рядом с ним стоит Массерано. Поглощённый созерцанием, он не слышал, как тот подошёл и теперь стоял рядом, грустно глядя на полотно.
— Кто это, Боже мой? — Винченцо не проговорил, но прошептал это.
Голос его сел от странного, охватившего всё тело волнения.
Его сиятельство усмехнулся, но не покровительственно, а скорее, виновато.
— Полно… ведь я, скажу по секрету, спас этот шедевр. Его ждала печальная судьба быть изрезанным в клочки.
— Что? — изумился Винченцо, — уничтожить такое? Как можно? Но кто это?
Массерано явно смутился, опустил глаза долу, вздохнул и в конце концов проронил:
— Вы видели эту особу третьего дня на кладбище во время похорон мессира Джустиниани.
Винченцо, лаская нёбо вкусом дорогого коньяка, задумался. Он не особо разглядывал кладбищенскую толпу из-за чёртового фрака, но думать, что он мог не заметить такой женщины?
— Вы шутите?
Массерано всё ещё виновато и даже как-то жалко улыбался.
— Да нет же, просто этот портрет написан сорок лет назад. Это герцогиня Поланти, урождённая Гизелла Ломенилли.
Джустиниани почувствовал, что руки его затрепетали, и поспешил поставить на стоявший рядом столик бокал с коньяком. Потом снова приблизился к картине. Боже мой… Он словно уснул, тело одеревенело. Винченцо слышал голос Массерано, точнее, ему казалось, что он слышит этот пугающий рассказ со стороны, но не звучал ли в нём самом?
Она поражала воображение ещё девочкой, когда была «как лань, десятилетнею», когда же её вывозили в свет, мужчины замирали, их лица вытягивались, с губ срывались не комплименты, но страстные вздохи, и, увы, они развращали юную красавицу куда больше нескромных признаний, что ей довелось услышать позже. Она часами сидела у зеркал и любила менять наряды, её стали рисовать десятки художников. От обожателей она требовала дорогих украшений и изысканных цветов, утончённых комплиментов и поклонения, шестнадцати лет вышла замуж за герцога Поланти, однако он скоро оставил её вдовой. Молодая красавица имела множество любовников, коих допускала лицезреть свою красоту на чёрных шёлковых простынях, как статую Венеры, они могли целовать красивейшие на свете ноги и приникать поцелуями к груди, превосходящей красотой статуэтки Кановы. «Бог создал в моем лице своё самое совершенное творение и остановился в изумлении, любуясь им», говорила она.