Баязет. Том 2. Исторические миниатюры - Пикуль Валентин. Страница 15
– Где Штоквиц? – орал полковник и заталкивал солдат в колонну, которая тут же рассасывалась, стоило ему отвернуться. – У-у, старый хапуга, в кусты улизнул… Все берегут свои шкуры, жалкие подонки! Один я расплачиваюсь за всех… Разыщите мне Штоквица – живого или мертвого!..
Господин комендант, конечно, слышал эти вопли по своему адресу, но решил переждать опасный момент в своей карьере. Сейчас его больше устраивало общество любимого котенка, только не Пацевича.
Капитан толкнул двери. В его комнате, ощерив зубы и выставив кинжал, уже стоял щуплый арабистанец в бурнусе, а в окне виднелся зад редифа. Трах! – выстрелил Штоквиц, и снова: трах! – прямо по турецким шальварам… Раненый турок, застряв в окне, брыкался ногами. Штоквиц втянул его в комнату и ударами железных кулаков забил врага насмерть.
– Совсем сдурели эти господа турки, – сказал комендант, сбрасывая с карниза окна штурмовые крючья.
Отца Герасима начало штурма застало еще неодетым. Почуяв неладное, батька наспех хлебнул для смелости водки, в одном исподнем выскочил во двор, успев нацепить на шею один только крест. Этот крест у него висел на перевязи георгиевской ленты, полученной им за участие в атаке под Балаклавой.
– Чего крутитесь, – увещевал он бестолковых солдат. – Ты не крутись мне, будто плевок на сковородке. А то я тебе и в рожу могу заехать. Ты не гляди, что я в святости пребываю. Надо будет – и согрешу…
Голос его глушил грохот камней, которые милиция отваливала от ворот крепости. И этот грохот казался многим страшнее разрывов ядер; старый гренадер Хренов даже заплакал, бормоча сквозь рыдания:
– Што же это будет-то, а? Ишо с Ляксей Петровичем [5] да с Башкевичем-Ариванским походы ломали. И николи такого срама не было, как севодни. Продают нас, сыночки родима-и… за чихирь сладкий да за баб ласковых продают всех. Окорначат нас бритвою и перехрестят в ихнюю поганую веру!..
Весть о том, что милиция открывает ворота, уже облетела закоулки цитадели, и тогда началась полная неразбериха. Солдат Потемкин, прижимая к себе турчанку-найденыша, собирал у мечети смельчаков, уговаривая их пробиться через Нижний город – среди развалин саклей.
– Не робей, братцы мои, – убеждал он солдат. – Дело тут таково не рисковое, что из десяти хоть один да живым вырвется.
Среди солдат бродила, как тень, Аглая Хвощинская: она едва ли понимала, что происходит.
– Не слушайтесь, солдаты! – взывала она. – Вас обманывают… Не надо сдаваться! Вы же ведь — русские люди!
Пацевич придержал ее за локоть:
– Кто здесь командует, сударыня? Вы или я?
– А я не командую… Я прошу, умоляю… Ради тех жертв, что уже были…
– А ну – вон отсюда, истеричка! – гаркнул на нее Адам Платонович.
И прапорщик Клюгенау все это видел и слышал. Спорить он не желал. Сейчас барон, словно равнодушный ко всему, что творилось вокруг него, стоял перед пляшущим на арабчаке Исмаил-ханом Нахичеванским и говорил:
– Чудесная лошадь у вас, хан. Вы далеко на ней ускачете, если откроют сейчас ворота.
– Завидуешь? – И хан гладил коня по холке.
– Нет, хан… Но если ворота откроют, – знаете ли вы, в кого я пущу первую пулю?
– Наверное, в себя, – догадался Исмаил-хан.
– Ошибаетесь, хан. В себя я пущу третью… Впрочем, вы не стоите того, чтобы знать, кому предназначена вторая. А вот первую-то пулю я пущу прямо в ваш благородный лоб!
Хан вдруг рассмеялся – он принял слова прапорщика за милую шутку, и Клюгенау не стал разубеждать его в этом. Но это была не шутка. Клюгенау уже догадывался, что хан стоит того, чтобы ему досталась первая пуля…
– Алла, алла! – вскрикивали за стенами турки, и с каждым их криком в ворота цитадели грузно бухало что-то тяжелое. Евдокимов видел сверху, как враги, человек с полсотни, раскачивали на цепях громадное окованное железом бревно из старого дуба, и под каждым ударом тарана стонали и прогибались ворота крепости.
Ватнин подполз к юнкеру, прижал его голову к своей запыленной, пропахшей порохом бороде:
– Ну, целуй же… Целуй меня, сыночек. Крепче целуй, может, и не свидимся более! А ты не бойсь, – приговаривал он. – Страшно тебе – да? Ты меня придерживайся. Я мужик хитрушший – вместях-то не пропадем…
Есаул оттянул ногу в казацкой шароварине, вытянул из кармана щепотку табаку, стал вертеть цигарку, откусывая бумагу зубами.
– Вишь? – сказал он, кивая на двор, где суетился Пацевич. – Вишь, говорю, как старается-то? Только ни хрена у него, дурака, не получится… Эй, станишные! – гаркнул он. – Стреляй почаще!
Пацевич выбрался на крышу, где лежали казаки двух сотен – ватнинской и карабановской. Держа в руке «семейный бульдог», он велел сейчас же прекратить стрельбу, иначе…
– Иначе прихлопну каждого, как муху! – объявил он. – Каждого, кто осмелится мне перечить. Слышали, лампасники?
Убитые казаки лежали здесь же, на крыше, и были закрыты той самой простыней, которую Пацевич велел развернуть над передним фасом крепости.
– Есаул Ватнин, – сказал Пацевич, показывая на мертвецов, – вы ответите за эти жертвы перед военным прокурором в Тифлисе!
Ватнин так и подскочил:
– Чо? Я-то?
– Именно вы. Этих жертв не было бы, если бы вы, разгильдяи, слушались моих приказов.
Дениска Ожогин почти повис над карнизом. Отстрелянные гильзы высверкивали из-под затвора его винтовки. Казак старательно опустошал обойму, и на последнем патроне Пацевич тяжелым сапожищем наступил ему на мягкий зад:
– Перестань… Ты приказ слышал?
– Слышал, ваше высокоблагородие. Так ведь присяга-то мною дадена…
– Я тебе и присяга сейчас, и отец родной. Понял?
Трехжонный хмуро притянул к себе винтовку. Перезаряжая ее, он – будто нечаянно – наставил дуло на Пацевича.
– А в присяге-то, – намекнул он, опасно бледнея, – как сказано?.. Ради Отечества пользы, коль нужда подопрет, так и батьку родного можно пришлепнуть…
– Убери винтовку! – крикнул Пацевич, отстраняясь. – Я тебя сейчас, паршивца…
Тут его остановил Ватнин:
– Казака не сметь трогать!
– А тебе, мужику, больше всех надо? – Пацевич потряс «бульдогом» перед носом есаула. – Погоди, ты у меня в графы выслужишься… Граф коровий!
Ватнин глянул в черное очко револьвера и перевел взгляд на лицо полковника: губы Пацевича тряслись, глаза совсем растворились в какой-то желтизне. Да-а, сейчас ему сам черт не брат, такой застрелит…
– Немедленно, – шипел на него Пацевич, – вели головорезам своим прекратить стрельбу… По-хорошему говорю, есаул. Проникнись этим!
И, говоря так, Адам Платонович вдруг почувствовал, как прямо в живот ему мягко, почти ласково ткнулось дуло ватнинского револьвера.
– С крыши сбросим, – тихо сказал Ватнин. – А здесь высоко!.. Не пытайте судьбу, господин полковник. Сбросим и скажем потом, что сами кинулись. У нас порука круговая – никто не выдаст… А от присяги воинской мы не отступимся!
Пацевич обессиленно шагнул от есаула.
– Ты что? Ты что?.. Ну, – выговорил он, – стреляй в меня. Можешь убивать, старый душегуб!
И есаул крикнул радостно:
– Казаки, слышали? Полковник разрешает стрелять по туркам… Бей их, станишные! Руби их в песи, круши в хузары!
Передний фас Баязета снова зачастил пальбой, и полковник спустился – от греха подальше – на двор. «Черт с ними, с казачьем, – решил он машинально, – лишь бы скорее открыть ворота, чтобы уйти отсюда…» Во дворе Исмаил-хан Нахичеванский считал камни.
– …Тридцать и восемь, – отваливали от ворот гранитную глыбу, – тридцать и девять… сорок… Так, одна телега есть, начинай другую!.. Сорок и еще один…
Сорок первый камень – громадный круглый валун, который вчера еще казался таким легким, – сейчас никак не подавался с места. Лица милиционеров посинели от натуги.
– Помогите же! – крикнул Исмаил-хан солдатам.
Никто не двинулся. Люди стояли понуро, ружья были поставлены в козлы. Но крепость еще оборонялась. Из каких-то лазеек, куда не знали как проникнуть офицеры, летели в противника меткие пули. Творилось нечто неслыханное в истории войн: над крепостью давно уже были выкинуты белые флаги, но крепость и не думала сдаваться; наоборот, продолжала бой…