Светлячки на ветру - Таланова Галина. Страница 33
Мара принялась рассказывать институтские сплетни. Пила она на сей раз мало. Чуть пригубливала и ставила бокал на стол. В кафе царил откровенный полумрак. Зал освещали керосиновые лампы. Нет, лампы, конечно, были электрические, и огонек в них дрожал от электрического тока, но напоминали они настоящую керосиновую лампу. В глубине зала находился огромный электрический камин, имитирующий настоящий. Пламя на поленьях дрожало и облизывало их своими языками, как живое, притягивая взгляды расширенных зрачков немногих посетителей кафе. Грудь Мары тоже дрожала в такт всем этим дышащим языкам пламени, и отражение от пламени играло в ее огромных черных зрачках, словно свет луны на колодезной воде. Глеб почему-то с сарказмом подумал, что Мара выбрала такое кафе специально: не видно наметившихся морщин, пока бороздящих неглубокими складками лоб и рисующих лучики от глаз, бегущие точно от камня, брошенного в стекло.
Глеб очень давно не сидел вот так в ресторане. Да и вообще вдвоем с женщиной никогда в ресторане не был. До женитьбы, бывало, забегали в студенческий бар или кафе-мороженое, но там было как-то не так, как здесь: людно, настолько шумно, что казалось, что сидишь в гуле новогодней вечеринки, когда уже пробили куранты и начался «Голубой огонек». Здесь же зал был совсем пустой. Кроме них, в углу обедали еще два импозантных пожилых товарища, которые обсуждали, видимо, какие-то деловые вопросы, так как из их портфелей то и дело взлетали на деревянный стол, как курицы на насест, какие-то бумаги: листки порхали в руках мужчин — и казалось, что курицы хлопают крыльями.
Глебу в этом ресторане было очень покойно и уютно. Он расслабился и с наслаждением ел.
Марин смех больше не раздражал его. Ему теперь казалось, что он очень органично дополнял атмосферу этого пустого кабака. Приглушенно звучала музыка. Музыка была лиричная, пронзительный итальянский голос пел о нелюбви и одиночестве. Глеб не знал итальянского языка, но почему-то был уверен в том, что это об одиночестве и потерях. Мелодии навевали Глебу мысли о том, что жизнь подходит к середине — и ничего-то хорошего в его жизни еще не было, одна суета сует. А другие как-то умудряются урывать от жизни все: весь мешок подарков почему-то оказывается в одних руках.
Мара взяла его потную большую ладонь и повернула ее к свету:
— Дарагой, пазалати ручку, на любовь пагадаю!
Глеб засмеялся, вытащил из обтрепанного кошелька замусоленную сторублевку, протянул Маре и сказал:
— Ну, давай, чернобровая, гадай!
— Жизнь у тебя будет длинная, но суждены тебе частые душевные взлеты и падения. На линии сердца у тебя кресты и разрывы: ждет тебя, дарагой, эмоциональная потеря — любовь уйдет в песок, как вода, и, возможно, в результате смерти партнера.
— Полегче, чернобровая!
Мара засмеялась — и стекло протяжно зазвенело, точно о небо птица ударилась.
Он был уже немного пьян от музыки, тепла, чужой женщины, придвинувшей свои колени под столом вплотную к его деревянным ногам Буратино. Страшно тянуло скользнуть губами по вздрагивающей развилке в вырезе платья или запустить туда свободную неприкаянную руку, барабанящую по краю стола, обтянутого белой скатертью, чтобы она играла там на клавесине.
Выпускать ладонь из рук Мары не хотелось. Он перевернул ее и накрыл руку Мары, точно бабочку сачком. Провел своими пальцами, похожими на наждачную бумагу, по ее кисти, чувствуя, как бабочка затрепетала под сачком, осыпая шелковую пыльцу на пальцы. Бабочка была ночная, светло-коричневая, точно прошлогодний лист, в мелких крапинках, похожих на следы от мух. Бабочка рвалась на огонь, завораживающе мерцающий в камине игрушечным пламенем. Огненные полешки мигали синеватым светом, рождая иллюзию вечного сохранения тепла. Ох уж эти иллюзии, воздушные змеи, заботливо склеенные детской рукой. За ними можно немного пробежать по выкошенному лугу, иногда спотыкаясь о кочки. Но рано или поздно ветер потянет змей или к густому лесу, сквозь который не пробраться, или вынесет реять над рекой, как парус, — и ты выпустишь нитку, намотанную для надежности на пальцы, из рук. И змей полетит, подхваченный ветром, удаляясь от тебя все дальше, и в конце концов сначала превратится в еле заметную точку, а потом исчезнет из твоей жизни совсем, оставив бередящее душу воспоминание, которое становится все более расплывчатым, точно след от реактивного самолета в лазоревом небе.
44
Он потянулся к ней не из желания обладать, а просто спасовал перед личностью более сильной и наглой. Как смерч, скрытый стеной дождя или пыли, внезапно налетает на дом, срывает с него крышу и отрывает от земли мелкие предметы, заботливо обустраивающие быт дворика: переворачивает струганую скамеечку, покрашенную в голубой цвет; детские качели улетают в небеса без возвращения к земле; выдергивает из земли столбы с натянутыми веревками и висящим на них бельем: простынками и наволочками, упархивающими, будто перистые облака, и носками, улетающими, как на зиму перелетные птицы.
Все произошло просто, банально и пошло. Мара пришла к нему в номер в тот же первый вечер после ресторана.
Закрутило, завертело, словно водоворот подплывшую к нему щепку. Лишь бы только втянуть в себя тягучую сладость, подобно тому, как тянет пчелу к цветку. Ее ноги качались над ним, как стволы сломанных берез от шквального ветра, а волосы казались высохшей травой, разметавшейся по свежевыпавшему снегу. Влажное жало, настаивая, вползало в его губы, пытаясь отравить, — и он больше не сопротивлялся. Его воли больше не было, парализовало. Плыл по мутной реке с бурой пеной, разгребая грязь руками. Присасывался к ее податливой коже, которую пил, точно горячий глинтвейн маленькими глотками, смакуя напиток. Катались липкие и горячие по смятой простыне, и Мара, как дикая кошка, вцеплялась в его спину алыми, наращенными в новомодном косметическом салоне ногтями, оставляя на ней закругленные царапины, которые он утром рассматривал у себя в зеркале, извернувшись и выворачивая голову так, что ломило мышцы шеи — и они потом тоже болели, как и мышцы живота и ног.
Мара и Вика существовали в параллельных мирах и никак не должны были пересечься. Если бы ему сказали, что он будет ждать встреч с Марой так, что это будет мешать ему работать, он бы не поверил… Тот месяц в столице он был как в угаре, чувствовал себя трезвенником, отведавшим водки, утратившим обычные очертания предметов, который был просто больной без опохмела, точно настоящий запойный пьяница. Шутки Мары, казавшиеся ему раньше пошлыми, теперь приобрели запретный вкус бутылки, которую прячут в сливном бачке. После того как он хлебнул из ее горлышка, настроение резко поднималось, кровь приливала к его бескровным щекам, как будто высохшая глина внезапно впитывала в себя воду — и наливалась цветом.
Находясь с Марой, он становился личинкой, которую запряли клейкими нитями, — и он утрачивал свою сущность настолько, что мог существовать только в виде этой куколки, потерявшей волю. С ней он был будто ребенок, зарывшийся головой в материнский подол. Иногда казался сам себе самцом богомола, насекомого, чья женская особь пожирает своего самца, а сексуальное желание того от ощущения, что его поедают, становится только сильнее.
Он часто спрашивал себя, почему их кинуло друг к другу, почему страсть, точно в весеннее половодье поднявшаяся вода, подхватила его безвольного и унесла в свои темные воды? И не находил ответа. Настолько они были разные. Мара будто переливала в него свою энергию, нахрапистость, сребролюбие и уверенность в том, что для цели все средства хороши. С ней не надо было думать, что делать. Она все всегда брала на себя. Сначала он боялся, что она, будто валун, покатившийся с горы, зацепит собой всех обитателей его жизни, но нет… Мару совершенно не интересовали ни Вика, ни его сын: их просто не существовало для нее. Вернее, она знала, что они есть, но они были для нее как на другой планете, с орбитой которой она не должна была пересечься. Иначе взрыв, катастрофа… Впрочем, Мара была замужем за предпринимателем, родила ему двоих детей, которые уже выросли, жила в тереме-коттедже, в доме был достаток, и было вообще непонятно, зачем она ходит на работу… За впечатлениями? Чтобы как-то реализовать свою энергию? Чтобы заполнить пустоту жизни? Иногда он думал о том, что он, как и ее работа, служил этакой приправой к ее жизни, вносящей свой экзотический вкус.