Где же ты, Орфей? (СИ) - Беляева Дарья Андреевна. Страница 2

Двадцать дней. Две трети. Я и цифр таких представить не могла, не то, что людей, у каждого из которых было имя.

А потом, по случайности, кто-то из них увидел наши картины. Все началось с живописи. Кто-то из тех, кто заходил в здания, чтобы очистить их от людей, мешающих высасывать соки из планеты Земля, увидел "Рождение Венеры" Боттичелли, а, может быть, "Гернику" Пикассо, или даже картину какого-нибудь заштатного художника, единственной гордости своего маленького городишки.

Их поразило то, что мы можем воспроизводить себя и жизнь. Сто Одиннадцатый говорил:

— Жизнь — всегда экспансия.

Он видел в нашем искусстве способность распространять себя на неживые вещи. Звучать в пространстве, оставаться во времени, утверждаться красками и камнем. Мне всегда казалось, что дальнейшее должно было выглядеть как минимум забавно.

Они искали людей, показывали им картины и пытались узнать, могут ли все люди сотворять подобное.

Затем они услышали музыку. Говорят, сцена вышла удивительной, был полдень, единственный момент, когда мы могли заметить их присутствие. Кто-то в центре старого города Парижа заиграл на фортепиано (а может, поставил запись на полную громкость), и люди смотрели на колыхающиеся на площади непокорным морем синие тени.

Меньше всех среди них было поклонников слова, поэтому писатели и поэты вроде меня редко становились их питомцами. И все же мои книги, мои "Письма к Орфею" расходились по миру, чтецы и актеры воспроизводили их своим господам снова, и снова, и снова.

Мне нравилось, что мои тексты жили.

Мне нравилось, что люди по всему миру произносили имя Орфея. Я знала, что этому обрадуется и он, когда я найду его.

Кто-то когда-то сказал, что искусство спасает, но это было произнесено слишком давно, чтобы быть правдой. Все стало именно так четыре тысячи лет назад.

Наша способность создавать что-то прекрасное сделала нас соблазнительными диковинками для расы идеальных разрушителей, никогда не творивших. Теперь, в черноте космоса, мы были маячком для многих из них, они стремились погостить у нас и увидеть нечто прекрасное.

Они с восторгом изучали нашу историю и культуру, так что многие из них теперь знали о людях больше, чем мы сами. Никто из них не умел творить. Настолько, что у них даже не было имен — только цифры. Порядковые номера, под которыми они родились у Королевы Колонии. И я была рада, что у нас нашлось что-то, что мы смогли им предложить. Мне не хотелось бы, чтобы множество прекрасных людей умерло, а еще большее количество — никогда не существовало.

Мне не хотелось бы, чтобы нас с Орфеем никогда не было на свете.

Я вдруг спросила Сто Одиннадцатого:

— А как вы называетесь все вместе? На вашем языке?

Мы не давали им имя. Говорили просто "они" или "хозяева", потому что самое страшное наказание для того, кто познал память — забвение.

Сто Одиннадцатый снова провел языком Орфея по зубам Орфея.

— Никогда не было причин называться.

Я смотрела на Орфея. Я не знала, как Сто одиннадцатый сохраняет его тело нетронутым. На нем не было ни царапины, и время шло для него своим чередом. Он был погружен в страшный сон, но я не знала, бодрствует ли Орфей в другое время, когда я не вижу его.

Сто Одиннадцатый сохранял его аккуратно. Многие ломали людям, поглощенным ими, кости или разрывали чувствительные тонкие ткани. Но Орфей был в порядке, и я видела, что он дышит, и я могла бы услышать, что его сердце бьется.

Сто Одиннадцатый использовал его как сосуд, ничего не зная о том, что Орфей любил, помнил и желал. А для меня эти черты были давно знакомы.

Мы были совсем маленькими, когда родители отдали нас в приют у Нетронутого Моря, где люди воспитывали будущих художников, музыкантов и поэтов. Родители скопили столько денег, чтобы мы не жили на Свалке, в умирающем мире, чтобы у нас был шанс попасть наверх.

У Нетронутого Моря можно было ходить по земле без риска ослабнуть или умереть, там было живое, синее море, не вспухшее от трупов рыб. Та земля не умирала, они оставили ее нетронутой, потому что кто-то сказал им, что людям нужно видеть красоту, чтобы вдохновляться.

Они на многое были готовы ради того, чтобы увидеть, что мы сотворим для них.

Иногда (особенно часто такое случалось до того, как Сто Одиннадцатый забрал моего Орфея) мне становилось жаль их. Они, наверное, не могли видеть красоту нашего мира, и всех других миров. Им, словно детенышам животных, требовалась хорошо пережеванная, мягкая, переработанная красота.

Это было очень печально, ведь значило, что, в конце концов, они не могут видеть столько чудесных вещей.

У Нетронутого Моря было хорошо. Орфей любил математику и посредственно играл на фортепиано, так что в восемнадцать лет ему предстояло вернуться на Свалку. Я, конечно, не могла этого допустить, хотя, как выяснилось спустя много лет, там он мог бы быть в большей безопасности.

Они предпочитали выбирать себе юных питомцев, чтобы наблюдать за тем, как растут люди (в творческом смысле, физиологический рост их не слишком волновал, они говорили "большие люди" о тех, кто был по их мнению талантлив, и "маленькие люди" о тех, кто не умел рисовать, создавать музыку, писать или играть). Мне было десять, когда к нам пришел Сто Одиннадцатый. Я и сейчас очень хорошо помнила, как мы впервые разговаривали.

Был солнечный день, у солнца был цвет апельсина, а учительница открыла окно, чтобы ветер с моря врывался в класс, и он трепал мне волосы. За окном трепетали персиковые деревья.

Я не знала, где он, полдень еще не наступил, хотя солнце горело на небе с огромной силой. Но я порадовалась, что он не пришел в облике того, кого поглотил когда-то. Я чувствовала его присутствие. Вот почему учительница открыла окно. Мне не хватало воздуха, словно я не могла вдохнуть до конца, впустить в себя поток кислорода, так нужный мне. И хотя ветер, доносившийся с моря, приносил облегчение, это чувство ни с чем нельзя было спутать.

А сейчас я могла бы, наверное, спутать его с чем угодно, ведь я так привыкла.

— Здравствуйте, — сказала я. Он молчал. Я знала, что это он. Лишь Королева Колонии была самкой в нашем понимании, и у каждой Королевы Колонии была всего одна дочь, которая могла породить следующую Колонию верных ей самцов.

Я смотрела в точку на полу, в центре комнаты, потому что решила, будто он там. Затем я увидела, как поднимается мел, и на школьной доске стали появляться белые буквы. Почерк был неясный, резкий, буквы располагались друг к другу слишком близко, их хвостики рвались высоко вверх или падали глубоко вниз, все это было так неправильно. Словно бы кто-то писал не рукой, а зажав мел в зубах. Эта мысль насмешила меня, и в то же время испугала.

Линии букв были неровными, словно бы тот, кто выводил их, — дрожал. А сами буквы были очень, очень большими. Маленькие я бы, пожалуй, не различила вовсе.

"ЗДРАСТВУЙ, ЭВРИДИКА, РАТ НАШИЙ ВСТРЕЧЕ".

Мне захотелось зажать рот ладонью, но я так и не поняла, боролась я со смехом или со страхом. Грамматические ошибки, которые он допускал, был забавными, и в то же время их детская непосредственность была страшной. Это ведь писал не ребенок. Существо, которое сумело это написать, никогда не имело речи в нашем понимании.

Не мой язык, но сама речь была для него загадкой.

— Прочитай свое сочинение, Эвридика, — сказала учительница. Она вытащила из пучка темных с проседью волос длинную, золотистую заколку. Учительница всегда делала так, когда волновалась. Я знала, что ей всегда страшно, потому что если мы будем недостаточно хороши, она поплатится за это жизнью.

Я открыла свою тетрадь на нужной странице (сразу! мне так повезло!) и стала читать ему сочинение о моих родителях. Я мало что помнила о них, мы расстались, когда мне не исполнилось и пяти. Я только знала, что они любили нас с Орфеем так сильно.

Когда я закончила, то увидела, что некоторые буквы мокрые от моих слез. Это было хорошо, если написанное стоило моих слез. Так я определяла, что действительно важно, ценно и красиво. Я старалась, в большей степени, для учительницы, но также и для родителей, которые хотели, чтобы у меня был настоящий, нестрашный дом.