В тисках Бастилии - де Латюд Мазер. Страница 17

15 июля — в день моего рождения — я находился около Сен-Бриса, в сутках езды от Парижа, и шел по дороге в Монтаньяк. Вдруг меня нагнал какой-то человек, назвал себя парижским полицейским чиновником Демарэ и заявил, что должен арестовать меня по приказу короля.

Я был поражен, как громом. Мне показалось, что я вижу тяжелый сон. Я долго не мог придти в себя… Опомнившись, я объяснил Демарэ, что тут, конечно, кроется какое-то недоразумение, и показал ему приказ о моем освобождении из Шарантона и ссылке в Монтаньяк, куда я и направлялся. Я просил его по крайней мере сообщить мне, в чем меня обвиняют: ведь после получения этого приказа я не мог ни словом, ни действием оскорбить кого-либо. Демарэ ответил, что никакого недоразумения тут нет. Ему приказано во что бы то ни стало настичь меня, если не в дороге, то в самом Монтаньяке, отвезти меня в Париж и доставить в Шатлэ [9]. Вот и все, что ему известно.

У меня было при себе семнадцать луидоров и несколько серебряных монет. Он отобрал их у меня, обыскал меня, чтобы убедиться, нет ли при мне оружия, и наложил печать на пакет с бумагами, в которых при всем желании нельзя было найти ничего предосудительного.

Демарэ сказал, что имеет приказ заковать меня, но что он удовлетворится моим словом — не делать попыток к бегству. Увы! У меня едва хватило сил дать ему это обещание… Трудно себе представить, каково было мое настроение! И почему природа дает человеку силы выдерживать такие муки?

Среди самых тяжких испытаний надежда на лучшее будущее и, быть может, даже не месть всегда поддерживала меня. Что оставалось мне теперь? Какое новое несчастье готово было обрушиться на мою многострадальную голову?

Демарэ посадил меня в почтовую карету, и мы отправились обратно в Париж, куда и прибыли на следующий день — 16 июля 1777 года. Меня отвели в Шатлэ и посадили в секретную камеру. Три дня спустя полицейский комиссар Шенон пришел за моими бумагами, оставленными Демарэ у тюремного сторожа.

Кто поверит, что все пережитые мною ужасы — ничто по сравнению с тем, что мне еще предстояло. Я думал, что испытал все возможные на земле мучения. Нет, нашлось еще одно, которого я еще не знал, и потому удовлетворение моих врагов было еще не полное. Им захотелось унизить меня еще больше и поставить на одну доску с самыми отвратительными злодеями.

Я до сих пор дрожу при слове Бисетр [10], куда они меня бросили.

XIV

Первого августа за мной пришли и вручили мне девять луидоров из семнадцати, которые у меня отобрал Демарэ. Остальные восемь пошли на оплату за мое — хотя и вынужденное — пребывание в Шатлэ.

Затем меня посадили в фиакр и привезли в то позорное место, при одном имени которого краска заливает мое лицо.

Состояние мое было ужасно. Я почти не сознавал, где я и что со мной… С меня сняли всю мою одежду и дали мне жесткую рубашку, пиджак и штаны из самой грубой материи, пару деревянных башмаков и колпак, достойный всего этого отвратительного наряда. Затем двое солдат, вооруженных палками, отвели меня в каземат. Здесь мне дали немного хлеба и воды.

В других тюрьмах я обычно не имел возможности общаться с узниками, но если счастливый случай или собственная ловкость сталкивали меня с ними, я почти всегда встречал в них более или менее порядочных людей, воспитание и ум которых делали их общество интересным. Здесь же я был окружен исключительно преступниками: ворами, разбойниками и убийцами.

В Бисетре камеры были расположены так, что все заключенные, хотя и не виделись, но могли разговаривать друг с другом. По сторонам широких коридоров было устроено множество тесных конур, которые арестанты называли «каютами» и вся обстановка которых состояла из плохонькой кровати да деревянной чашки, предназначенной для супа, а иногда и для других надобностей.

Коридоры имели около шести футов в ширину. Двери всех конур были расположены одна против другой, и в каждой из них находилась форточка, через которую узникам подавали пищу. В один и тот же час все эти форточки открывались, и заключенные высовывали в них головы. За эти несколько минут они виделись друг с другом, разговаривали, бранились, ругались, а иногда и дрались, кидая друг в друга бутылки или башмак, пока не появлялся сержант в сопровождении нескольких здоровенных служителей и не успокаивал их ударами палок.

Вот такие картины представились моим глазам в первые же дни моего пребывания в этой клоаке. Я впал в полное отчаяние и даже не пытался с ним бороться. Некоторые из моих соседей, желая по-своему утешить меня, обращались ко мне на своем жаргоне с расспросами о том, сколько убийств совершил я на своем веку, крупные ли я крал деньги и откуда меня привели — из Большого Шатлэ или из Малого. Я пытался их убедить, что они ошибаются, что я совсем не преступник, но напрасно.

— Уж, наверное, тебя посадили сюда не за то, что ты ходил к обедне, — сказал мне один из них. — Ты смело можешь мне довериться, уж я-то тебя не выдам… Да, я разобью морду всякому, кто осмелится назвать себя более ловким мошенником, чем я. Я выпутался из двадцати восьми уголовных дел. Все мои судьи отлично знали, что я за птица, но я плевал на них… Мне всегда удавалось их перехитрить. Я спас от виселицы десятка два моих товарищей, и если ты мне доверишься, я смогу и тебе оказать такую же услугу…

Я думаю, что Шевалье (так звали этого «честного» малого) жив до сих пор. Семь восьмых моих ближайших соседей по заключению были приблизительно такого же типа и говорили таким же языком.

Мне было пятьдесят три года. Двадцать восемь из них я провел в тяжкой неволе, — двадцать восемь лучших, драгоценнейших лет моей жизни. Уж такова была моя судьба… Но чтобы понять весь ее ужас, — если только это возможно, — надо знать подробности режима в Бисетре. Только тогда можно в достаточной мере оценить всю низость моих врагов, додумавшихся ввергнуть меня в это отвратительное место…

В Бисетре есть несколько корпусов, построенных специально для сумасшедших и больных. С этими узниками я не имел никакого соприкосновения, ничего о них не знаю и буду говорить только об арестантах.

Для них были предназначены три больших зала: первый назывался Форс, второй — Сен-Леже, третий — Фор-Маон, построенный по распоряжению Ленуара.

Над этими залами находились больничные помещения. Кроме этого здания, были еще два: одно из них именовалось «Новым», а другое «Старым». Они заключали в себе двести сорок конур или «кают». Выше я уже описал их обстановку. Прибавлю только, что на каждой кровати лежало по такому жалкому и тоненькому матрацу, что спавший его почти не чувствовал.

В нижних залах помещались воры, беглые каторжники и те вредные для общества люди, чьи преступления были «не совсем доказаны». Там можно было встретить и закоренелых распутников, являвшихся позором и бичом для своих честных семей. Такие типы допускались в Бисетр лишь по особому королевскому указу и вносили за свое содержание плату от 100 до 500 ливров в год. Тех, кто платил хорошо, кормили тоже хорошо, — во всяком случае гораздо лучше, чем бастильских и венсенских узников, за которых король вносил около 100 луидоров в год. Те же, которые платили только 100 ливров, получали ежедневно по фунту с четвертью хлеба, и два раза в день им наливали в отвратительную миску, о которой я уже говорил, немного теплой воды, носившей громкое название «бульона». Нас же, то есть государственных преступников, держали просто на хлебе и воде, нередко холодной и грязной…

Таков был режим в тюрьме, находившейся в ведении Ленуара. Только взносы, которые делали некоторые великодушные особы, должны были несколько улучшить наше положение. Но посмотрим, как начальство Бисетра шло навстречу добрым намерениям этих лиц.

Благодаря этим пожертвованиям, нам ежедневно давали по нескольку ложек горячей воды или так называемого «бульона»; по понедельникам мы получали унцию соленого масла, которое жгло небо и внутренности; по средам — такое же количество тухлого сыра; по пятницам и субботам — несколько ложек гороха, изобиловавшего отвратительными насекомыми, и, наконец, по воскресеньям, вторникам и четвергам — две унции сухого и жесткого мяса, которое приходилось глотать не прожевывая.