В тисках Бастилии - де Латюд Мазер. Страница 4

Берье снова облегчил мои страдания. Он не мог, конечно, отменить приказа об аресте или вывести меня из каменного мешка, но распорядился, чтобы меня кормили так же, как и раньше, и давали по моей просьбе перья, чернила, бумагу и книги.

Довольно долгое время я пользовался этим лекарством для борьбы с охватившими меня тоской и отчаянием, но через полгода печатное слово оказалось для этого уже недостаточным. Мой возмущенный ум беспрестанно напоминал мне о моей мучительнице, рисуя ее образ в самом ужасном виде. Я чувствовал, как во мне бродила и постепенно накоплялась против нее долго сдерживаемая ярость, и однажды, когда мой гнев бушевал во мне особенно сильно, я, чтобы дать ему исход, набросал довольно скверное и грубоватое четверостишие, осмеивающее фаворитку короля. При этом я имел неосторожность написать его на полях одной из данных мне книг:

Ну, и дела во Франции прекрасной!
Здесь можно дурой быть из дур
И все же править государством:
Пример — маркиза Помпадур…

Я не думал, что стихи эти будут обнаружены, ибо весьма старательно изменил свой почерк. Но я не знал, что одно из самых строгих и неукоснительно соблюдавшихся в Бастилии правил состояло в том, чтобы тщательно перелистывать и просматривать каждую книгу, побывавшую в руках заключенного. Надзиратель моего коридора, выполняя это предписание начальства, заметил мое «произведение» и показал его губернатору [2] замка.

Жан Лебель (так звали этого главного тюремщика) мог бы, конечно, не обратить внимания на мою выходку и, пожалев несчастного узника, раздраженного своей жалкой судьбой, избавить его от тяжелых последствий его необдуманного поступка. Может быть он так бы и сделал, если бы в душе его была хоть капля сострадания. Но разве мог проявить жалость губернатор Бастилии, этот человек, который по необходимости обязан был молчаливо одобрять все творимые в крепости жестокости и в силу этого быть нечувствительным и даже свирепым. И Жан Лебель, вполне подходивший для дела, которое он выполнял, отправился к маркизе Помпадур и прочитал ей мое четверостишие, ожидая награды за свое усердие и преданность.

Зная, что за женщина была королевская фаворитка, легко себе представить, как она обозлилась при виде такой наглости. Как!.. В тюрьме и кандалах, раздавленный ее ненавистью и местью, я, мерзкий червь, осмелился снова ее оскорбить!..

Она немедленно потребовала к себе Берье и, показав ему мои стихи, крикнула, задыхаясь от гнева:

— Теперь вы видите, что это за человек! Попробуйте-ка еще раз вступиться за него!

Само собой понятно, что этот случай не мог улучшить мое невыносимое положение. Но так как ухудшить его было невозможно, Лебель просто-напросто продлил срок моего пребывания в подземелье. Я просидел там ровно полтора года. И только тогда за свой страх и риск Берье перевел меня из-под земли в обыкновенную камеру. Он даже добился разрешения на совершенно необычную в этом аду милость: предоставить в мое распоряжение слугу!

Я охотно воспользовался великодушным предложением Берье. Мой бедный отец, сильно горевавший по поводу обрушившейся на меня напасти и готовый пожертвовать всем, чтобы только смягчить мою участь, с радостью согласился оплачивать стол и содержание моего «камердинера». Его звали Кошар. Это был простой и добрый парень, оплакивавший и деливший со мной мои несчастья. Я не скажу, что в его обществе мне жилось легче, но минутами ужас одиночного заключения все же казался мне не таким нестерпимым…

К сожалению, Кошар пробыл у меня недолго: тюремный режим доконал его довольно скоро. Он был отцом семейства, — у него были на воле жена и дети, встречаться с которыми ему не разрешалось. Он тосковал, даже плакал и в конце концов заболел. По уставу Бастилии, всякий, кто поступал в услуги к заключенному, тем самым окончательно связывал с ним свою судьбу и либо выходил на свободу вместе с хозяином, либо умирал подле него. Больному Кошару достаточно было подышать хоть немного свежим воздухом, чтобы вернуться к жизни, но ни мои мольбы ни его рыдания не тронули наших палачей. Им хотелось, чтобы я еще больше насытился страданиями при виде медленно умиравшего подле меня и ради меня человека. Его унесли из моей камеры только после того, как он испустил последний вздох.

Мои нравственные муки достигли крайнего предела. Берье, чтобы хоть немного развлечь меня, обратился к средству, к которому он однажды уже прибегнул: он поместил вместе со мной молодого арестанта моих лет, бодрого, жизнерадостного, повинного в почти таком же преступлении, как и я, и тоже ставшего жертвой маркизы Помпадур. Он тоже послал ей письмо, но о другом: он писал ей о возмущении народа ее поведением и указывал путь, по которому ей надлежит следовать, если она хочет вернуть себе симпатии страны и сохранить доверие короля.

За этот совет фаворитке юноша (его звали Далегр) уже три года сидел в Бастилии, куда его тотчас же запрятала зазнавшаяся проститутка, воспылавшая к нему такой же беспощадной ненавистью, как и ко мне.

Берье жалел Далегра, как и меня, — и теперь уже вдвоем мы неутомимо строчили ему нетерпеливые послания, умоляя его спасти нас от гибели Он в свою очередь нам отвечал, подробно описывая свои хлопоты и давая иногда пищу все еще окрылявшей нас надежде. Но вот однажды он принес нам ужасную весть: наша мучительница, которой надоели наши бесконечные жалобы и настойчивые просьбы нашего покровителя, поклялась, что ее мести не будет конца, и запретила раз навсегда напоминать ей о нас. Рассказывая нам об этом, Берье прибавил с удрученным видом, что только падение или смерть этой фурии прекратят наши страдания.

Мой товарищ был вне себя от горя, но на меня этот удар произвел обратное действие, возбудив мое мужество и энергию отчаяния. Нам оставались два выхода: смерть или бегство.

III

Для всякого человека, имевшего хотя бы слабое представление о Бастилии, о ее высокой и сложной ограде, об ее башнях, суровом режиме и невероятных мерах предосторожности, которые измышлял королевский деспотизм, чтобы как можно крепче держать там свои жертвы, — для всякого такого человека мысль о бегстве из этой каменной клетки показалась бы бредом больного или сумасшедшего. И все же я поступал вполне сознательно, я не был безумцем, когда обдумывал и разрабатывал такой план.

Нечего было и помышлять о том, чтобы уйти из Бастилии через ее ворота и двери: использовать их не было никакой физической возможности. Оставался только один путь — воздушный. В нашей камере находилась печь, труба которой выходила на крышу башни, но, как и все дымоходы Бастилии, она изобиловала внутри решетками и толстыми железными прутьями, сквозь которые с трудом пролезала рука. С другой стороны, даже пробравшись чудом на кровлю, мы увидели бы под своими ногами с высоты почти двухсот футов бездонный ров, перебраться через который было бы тоже делом далеко нелегким. Наконец нас было только двое, у нас не было ни инструментов, ни материала, и кроме того за нами неусыпно наблюдали и днем и ночью сторожа и часовые, расставленные так густо, что они напоминали обложившее город войско.

Но все эти препятствия и опасности меня не испугали, и однажды утром я сказал о своем проекте моему товарищу по камере. Он подумал, что я помешался, и, ничего не ответив, снова погрузился в свое обычное оцепенение. Я понял, что осуществлять задуманное мною предприятие придется мне одному. Я начал перебирать в уме все, что я должен буду проделать и раздобыть для бегства из Бастилии: прежде всего — пролезть сквозь дымовую трубу, постепенно преодолевая все устроенные в ней барьеры и преграды; затем, чтобы спуститься с крыши в ров, — соорудить лестницу не менее восьмидесяти футов длиной и еще одну, деревянную, чтобы выбраться из крепостного рва; потом, если я достану необходимый для обеих лестниц материал, тщательно его скрывать и наконец работать совершенно без шума, обманывая в течение нескольких месяцев глаза и уши целой толпы тюремщиков.