Куклу зовут Рейзл - Матлин Владимир. Страница 32
Я почувствовал, что разговор сворачивает куда-то не туда:
— Собственно говоря, я хочу обратить внимание ректората, что приём в аспирантуру у нас производится бессистемно, без чётких критериев…
Он поморщился и замахал рукой:
— Знаю, знаю, наслышан об этой истории. Но кого здесь винить? Просто нервный, неуравновешенный молодой человек. Если все будут так реагировать на жизненные неудачи… А это было, возможно, просто недоразумение, бюрократическая ошибка. Со временем, глядишь, и пересмотрели бы…
— Врёт он, мерзавец двуличный! — сказала Мирра Абрамовна, когда я передал ей во всех деталях разговор с Каталовым. — Он сам распорядился не принимать Женю, а теперь — «бюрократическая ошибка». Откуда я знаю? Всем известно, что он писал письма в ЦК и в президиум Академии наук с жалобой, что в математике затирают русские национальные кадры, что русским талантам хода нет из-за всяких инородцев. А что за инородцы в математике? Знаем, о ком речь. Также известно, что он лично следил за тем, кто поступает в аспирантуру. Женя не зря опасался его…
Мы сидели вдвоём в её кабинете. Накануне она дозвонилась до моего общежития и передала через коменданта, чтобы я пришёл для важного разговора.
— В разговоре хотел принять участие Яков Моисеевич, но он в таком состоянии… Всю ночь не спал, под утро принял снотворное… Так что считайте, что я говорю за нас обоих. — Она помолчала, собираясь с мыслями. — В общем, до нас дошло, что вы отказались от аспирантуры. Это правда? Мы так и думали. Что вам сказать по этому поводу? Благородный поступок, акт истинной дружбы и гражданского мужества. Такое сейчас не часто встретишь. И при всём нашем восхищении, мы просим вас отказаться от вашего решения. Жене ваш поступок не поможет, справедливость в университете не восстановит, а вам научную карьеру испортит, поверьте мне. Они вам этого не забудут. У вас большой талант, это все говорят, Женя перед вами преклонялся. Вам все дороги открыты: вы защитите диссертации, напишете серьёзные работы, станете академиком… И когда-нибудь упомянете, что вот такую-то работу начинали вместе с Евгением Озерским, который ушёл из жизни, не успев ничего завершить… Кто это сделает, если не вы?
Она резко поднялась с кресла, подошла к окну и повернулась ко мне спиной. Её плечи дрожали…
Диссертацию я защитил успешно, и был оставлен на кафедре в должности старшего преподавателя. На моей защите появился сам академик Каталов, который на кандидатские защиты, как правило, не ходит. В предисловии к автореферату я отметил, что работу над темой диссертации начинал вместе с Евгением Озерским. Оба моих официальных оппонента требовали исключить эти слова, но я настаивал, грозился сорвать защиту. Дело дошло до скандала, и тогда меня неожиданно поддержал Каталов. Оппоненты, естественно, сразу поджали хвост, и Женино имя осталось в моём автореферате, прозвучало на защите и потом неизменно фигурировало во всех публикациях на эту тему.
Почему академик заступился за меня и, таким образом, за Женю — остаётся загадкой по сей день. Много вечеров провели мы с Жениными родителями, обсуждая этот случай со всех сторон, гадая так и сяк: может быть, он не хотел, чтобы на кафедре появился ещё один «незащищённый» аспирант? Это плохо для кафедры. Или опасался, что в результате скандала история Жениного самоубийства опять возбудит студентов? А может быть, пытался затушевать свою роль в той истории: он-де здесь ни при чем, он ничего не имеет против этого Озерского…
Прошло ещё несколько лет. По ходатайству университета я получил квартирку — маленькую, однокомнатную, но в хорошем районе, в новостройке. Вскоре после этого женился на Тане Колосковой, младшей сестре моего друга Олега.
Каждое лето мы ездили вместе с женой в Большой Овраг — проведать маму и посмотреть на родные места. Прямо скажу, радости эти визиты не доставляли: мама болела и слабела от года к году, но переехать к нам в Ленинград категорически отказывалась, а жизнь в деревне, и без того убогая, с хрущёвскими реформами и вовсе превратилась в какой-то идиотизм. Больно было видеть, как мама угасает, даже не стареет, а именно угасает, и всё же я был потрясён, получив однажды утром телеграмму: «Мама скончалась, завтра похороны. Ершова». Долго не мог понять, кто такая Ершова, потом сообразил, что это, должно быть, Лизавета Родионовна, директор школы, теперь она уже на пенсии, совсем старенькая.
Я кинулся звонить в железнодорожную справочную, узнал, что ближайший поезд на Вологду отправится завтра утром. А там ведь ещё от станции добираться и добираться…
— Давай позвоним Олегу, — сказала Таня, — он ведь у нас на машине…
Олег отодвинул все свои дела, отменил все совещания-заседания, и в середине дня мы втроём выехали. Было это в сентябре, осенью, дороги кошмарные, но всё же вечером, часам к восьми, мы добрались.
Тело лежало на столе, рядом горела свеча, и в её колеблющемся свете наша старая изба казалась мрачнее обычного. Я не сразу заметил в изголовье согбенную фигуру человека в чёрном. Он встал и поздоровался с нами — я разглядел священника в облачении. Он деликатно отошёл в сторону, оставив меня наедине с мамой. С тем, что недавно было моей мамой…
Что за жизнь она прожила, моя мама? Тяжкий, неженский труд и скудность во всём. С девятнадцати лет вдова. Единственная радость — сын, но и тот какой-то странный, не как у всех. И всю жизнь за спиной шепоток: «Сын-то не её, своего невесть где зарыла»… Ещё была у неё мечта — внуков увидеть. Бывало, скажет Тане несмело: «Когда ж я внуков дождусь?», а Таня: «Вот защищу диссертацию, Варвара Ивановна, тогда… Обещаю».
Я долго сидел, всматриваясь в её лицо, такое родное, но с проступающими незнакомыми чертами — печатью смерти. Время шло незаметно, слышно было, как трещит сверчок за печкой, Таня и Олег шептались в дальнем углу. Кто-то дотронулся до моего плеча, я обернулся. Передо мной стоял священник, о присутствии которого я забыл.
— Извините, что нарушаю ваши мысли, Алексей Иванович, — сказал он, — но мне нужно скоро ехать. Служба завтра утром, а церковь моя в Череповце… У меня тут подвода… Мне поговорить с вами необходимо.
Речь у него была вполне культурная, городская. Наверное, учился в Ленинграде или Москве.
Мы сели на лавку, в стороне от стола. Он вздохнул и заговорил:
— Прежде всего, прошу прощения, что не могу остаться на похороны. Занят беспросветно. Еле выбрался сюда, ваша матушка очень просила.
— Она причащалась? — у меня под сердцем что-то сжалось и напряглось.
— Да… но разговор сейчас не о ней, а о её подруге, Прасковье Афанасьевне.
— О ком? Никогда не слышал.
— Ну старушка такая жила у вас тут, повитуха на три деревни. Лет десять назад преставилась.
— Бормычиха, вы имеете в виду.
— Да. Прасковья Афанасьевна. — Он явно не хотел употреблять прозвище вместо христианского имени. — Так вот, она перед смертью имела со мной разговор. То есть причащалась тоже, но это другое дело, это не часть её исповеди, если понимаете, о чём я говорю. Это отдельная её просьба к вам. Она просит у вас прощения, что однажды вас обманула, неправду сказала. Но она клятву дала на иконе Николая Угодника — никому никогда не рассказывать правду про это. Так перед смертью у неё большие сомнения появились: а правильно ли она делает, что обманывает вас. Пришла с этим ко мне в церковь. Мы долго с ней судили и решили… Я сказал ей, что обманывать, тем более в таком деле — плохо. «А клятва на иконе?» — спрашивает. Что ж клятва… Давать клятву на плохое дело — тоже грех. Так мы с ней рассудили. И она попросила меня рассказать вам тайну.
Я уже давно понял, о чём идёт речь, но мне хотелось знать, как это случилось.
— История же такова. Осенью сорок первого года (война только недавно началась) Прасковья Афанасьевна — благословенна память её — принимала роды у Варвары Ершовой, вашей матушки. И родилась мёртвая девочка.
— Девочка?
— Да, мёртвая девочка, избави нас и помилуй. — Он перекрестился. — А на другой день после родов слух прошёл, что на переезде разбомбили поезд с эвакуированными из Ленинграда, ну и вся деревня кинулась туда. Кто за чем, да… Кроме вашей матушки, конечно: она лежала больная, в горе, рядом с мёртвым ребёнком. А Прасковья пошла. Картина страшная: трупы, части человеческого тела… Ужас! И слышит под насыпью… плач не плач, писк не писк… Спустилась вниз, взглянула: а там женщина лежит с разбитой головой и в мёртвых руках сжимает младенца, мальчика не старше месяца. Чуть живой, уже и плакать не может. Прасковья тут же схватила какую-то тряпку, завернула младенца — и бегом в деревню к Варваре. Та, как увидела, говорит: «Это мне Бог послал в утешение за моё горе». У неё ещё молоко не перегорело. Она взяла с Прасковьи клятву на иконе, а девочку закопали ночью в лесу без всякого обряда — она ведь не была крещена. Такова история вашего происхождения.