Дорога на Ксанаду - Штайнер Вильфрид. Страница 30

Тем не менее у меня с собой была еще шоколадка «Кэдбери». Кусочек за кусочком я возвращал своему телу то, что только что отнял у него.

Вдруг ветер, словно рабочий сцены, сидящий в небе над озером, раздвинул облака и включил короткий рекламный ролик. И вот ландшафт, находившийся прямо передо мной, начал оживать под руководством солнца. Первый кадр — зато со всеми звездами. Воды Дервента, Бассентвэйт, Ульсвотер — с металлическим блеском, очень сильно изменились в руках неряшливых реквизиторов — заброшенные за кулисы крышки от жестяных банок. Глубоко внизу, подо мной — своды Кэт Белле, похожие на горбы верблюда, чьи холмы за двести лет тесно сплелись со светлыми тропинками туристических маршрутов. Хельвеллин — священная языческая гора Самюэля, а позже — памятник Вордсворту за литературные достижения. Долины, врезавшиеся в горный хребет, раскрасились всеми возможными оттенками тех цветов, которые мы, не будучи эскимосами, [104] называем одним словом — зеленый. В бассейне между Латригг и Бленкатра располагалась каменная насыпь, которая полминуты освещалась особенным прожектором — специальные эффекты ликовали. И можно было поклясться — посреди всех поднимающихся или ниспадающих лугов высветился небольшой пруд, на полпути между серыми металлическими озерами и до самого высокого камня заросшей черно-фиолетовым вереском вершины. И хотя я знал, что это всего лишь луг, один из многих, я не мог устоять и попытался закинуть голову в эту сверхъестественную бирюзовую глубь.

Последний кусочек шоколадки выпал из моих рук. Я встал, осмотрелся, повернулся вокруг себя. Я крутился вокруг собственной оси еще некоторое время, чтобы забыться и впустить в себя образы этого пейзажа. Когда появляется свет, все оживает. «Горный хребет лежит перед нами, — говорит Колридж, — безжизненный и покрытый облаками. Вдруг его встречает солнечный луч, и он начинает плыть по воздуху, как белый дельфин».

Воздух сразу же должен был стать единственной пищей для моих легких! Я бросил полупустую пачку «Бенсон» красивым жестом и с мнимой решительностью вниз. На самом деле я знал — еще одна полная пачка лежала в моем рюкзаке.

Внезапно на меня обрушился зимородок, или, как здесь их называют точнее, Kingfisher. [105] В каждой, даже в самой маленькой, лужице они находят себе рыбу. Но иногда они ломают себе шею, потому что не все, что блестит на солнце, оказывается озером или рекой.

— Иногда лежит он, мертвый, на крыше, — рассказывал мне некий владелец теплицы, предназначенной для выращивания орхидей, из Борровдэйла, — а ты никак не можешь предостеречь их.

Потом я почувствовал желание, чтобы вся эта красота снова исчезла под тенью драматургически необходимого, только что появившегося облака.

Я заволновался. Сначала я начал искать последний кусочек шоколадки в горной породе под пирамидой, потом снова уставился вниз. Роскошь и даже хвастливость ландшафта начали меня угнетать, хотя я сам ради него, и не только, в поте лица вскарабкался на эту гору — если хочешь называть его холмом, богохульник, то называй его так. Я боялся исчезнуть, потому что мне нечего было возразить ему.

Красота игры света совсем небезопасна.

«Так как мое зеркало, — пишет Колридж Пулу, — висит непосредственно рядом с окном, то очень редко мне удается не порезаться во время бритья. Внезапно какая-нибудь вершина выплывает из тумана или мачта из солнечного луча проплывает по моему лицу, и я ежедневно жертвую кровь и мыло, словно прозревший слуга богини Природы».

В то время как я тщетно пытался оторвать взгляд от природы, в моей голове начали звучать строки, пожалуй, самого печального стихотворения, которые когда-либо писал Колридж. И раздавались они с такой по разительной ясностью, словно сама Мнемозина нажала на кнопку воспроизведения магнитофона, спрятанного в моей голове.

I see the old Moon, foretelling
The coming-on of Rain… [106]

В той же комнате, где Колридж по утрам приносил в жертву свою кровь опасной бритвой (и я надеюсь, это и есть та самая комната, которая бродит по моим снам, как призрак), в 1802 году он пишет Асре оду «Уныние», чьи первые строки я видел в особняке «Дав», написанные его собственной рукой.

Несмотря на все коллизии в неудачном браке, унижения Вордсворта, нарастающую зависимость от лауданума и слепоту в любовном выборе, Колриджу удается в последний раз всколыхнуть стены собственным голосом. Словно Самсон, скованный между колонн храма, поэт чувствует в себе прежние силы и теперь тянет за цепи, пока колонны не рушатся и крыша храма не погребает все под собой.

И хотя крыша Грета-холла не обрушивается в прямом смысле, Колриджу в последующие годы все чаще кажется, будто он погребен там заживо. Уныние. Наверное, ода была последним признаком жизни поэта Самюэля Тейлора Колриджа, который теперь освобождал место для метафизиков, критиков и рифмоплетов с похожими именами.

Пейзаж все еще не выпускал меня из своих сладких объятий: светло-зеленые блестящие круги составляли основу сходящихся в небе колонн, на поверхности Улльсватер целые флотилии перламутровых корабликов мчались параллельным строем. Итак, я решил положить конец этому видению и запереть души этих существ в моем волшебном ящике. Я нащупал в рюкзаке камеру, нервно рванул ее вверх и начал нажимать на кнопку раз двадцать, другой рукой описывая в воздухе горизонтальные круги.

8

Если бы кто-нибудь рассказал мне перед прочтением «Уныния» о стихотворении, где в основе лежит неспособность автора писать стихи, то я вряд ли отреагировал бы на это с неукротимым любопытством. Что мог предложить мне такой текст? Если неспособность и в самом деле присутствовала, тогда произведение, самое большее, привело бы к тому, что читатель колебался бы между скукой и состраданием к поэту. Мне же это чувство не кажется достойным уважения. Или стихотворение оказалось бы просто хорошим; тогда кокетство, с которым автор блестяще описывает неудачи в творчестве, вызвало бы во мне лишь холодное восхищение формой.

Оду Колриджа от перевеса к одному из вышеназванных полюсов банальности удерживает то, что она рассказывает не об исчезновении или обесцвечивании творческих способностей, а об утрате ощущений. Не потому отчаивается Я поэта, что ничего не может сделать, а потому, что ничего теперь не чувствует.

4 апреля 1802 года, незадолго до полуночи, Колридж сидит за письменным столом у большого окна. Он смотрит на преломление лунного света в стакане с бренди и пишет без остановки первую версию оды — письмо к Асре, на вертикально разлинованном блокноте, который вообще-то предназначался его женой для ведения домовой книги. Спустя шесть месяцев, в день бракосочетания Вильяма Вордсворта и Мэри Хатчинсон, в лондонском «Монинг пост» выходит окончательная версия произведения, очищенная ото всех чересчур личных излияний.

«Весь умеренный и безоблачный вечер, — пишет Колридж, — я смотрел на небо на западе, на его редкий окрас — желтовато-зеленый: и все еще смотрю, но взгляд мой пуст».

Но его взгляд так же ясен, и поэт видит пушинки и полоски из облаков, которые передают свое движение звездам. Тем звездам, которые скользят за облаками или между ними.

«И тот месяц, такой устойчивый, словно он растет из своего собственного безоблачного и беззвездного озера синевы»:

I see them all so excellently fair,
I see, not feel, how beautiful they are!
My genial spirits Fail:
And what can these avail
To lift the smothering weight from off my breast?
Ich sehe sie alle, so herrlich hell,
Ich sehe — nicht fohle ich! — wie schön sie sind!
Meine schöpferische Kräfte versagen;
Und was kann all dies helfen,
Die erstrickende Last von meiner Brust zu nehmen? [107]