Дорога на Ксанаду - Штайнер Вильфрид. Страница 44
Таким простым выражением подчеркивается постоянный контраст «хорошая Кристабель против опасной Жеральдины». Но собственные страхи и страстные желания девушки превращают ее в змею. «Ужасная картина» быстро забывается, а воспоминания о том, как она лежала «в объятиях леди», рождают «восхищение в груди».
С того момента бредовые идеи начинают витать в замке сэра Леолайна. Берд Брейси, который должен доставить Жеральдину лорду Роланду, чтобы подготовить праздник примирения между старыми упрямцами друзьями, просит о небольшой отсрочке. Дело в том, что его мучает один и тот же сон. Он видит голубя, которого обвивает светящаяся зеленая змея, раздувающего горло от страха смерти. Этот сон не исчезает при пробуждении, как каждое кажущееся правдоподобным видение:
(Если бы видение и дальше спокойно жило там, то С.Т.К. мог бы добавить, что однажды ночью обязательно придет Эбон Эбон Талуд и вырвет его, вместе с глазом…)
Но сэра Леолайна мало что заботит. Для него все роли распределены предельно ясно: голубь — это Жеральдина, а ее враг — змея. Он целует леди в лоб, и настает время для следующего видения. На сей раз оно появляется у Кристабель:
Наверняка Кристабель знала это и раньше, но и сейчас она все еще борется со своим прежним благоразумием. Итак, девушка просит отца отправить Жеральдину прочь — курьезное и унизительное требование, учитывая тот факт, что он и так уже объявил о ее отъезде в Трайермейн. Но драматургия Колриджа позволяет некоторые противоречия и повторы. Самое главное, текст придает общей картине загадочности еще одну дополнительную грань. Не только Кристабель должна понять, что в момент ее страсти она и есть та самая Жеральдина, но и хозяину замка, ставшего наивным от душевной доброты Кристабель, змея позволяет откусить от яблока познания.
Вот такой должен он видеть свою дочь:
В то время как сэр Леолайн уже видит, но пока еще не совсем понимает (это был всего лишь маленький кусочек) того, что происходит, он немного злится на негостеприимную дочь. И Колридж в заключение приводит одно объяснение, почему отцы иногда не могут ничего иного, как выразить «невольно избыток чувств любви обидными словами», и потом, не закончив мысль, обрывает ее — даже «Кристабель» остался фрагментом. Итак, «одинокий образ» противостоит остальным текстам «волшебного года». Несмотря на все мольбы, вроде «Прикрой ее! Прикрой, милая Кристабель!», даже сам Самюэль Тейлор Колридж не хочет защищаться от языческой вакханки. Он уже близок к тому, чтобы полностью поддаться чарам абиссинской девы, стать тем самым демоническим любовником и окончательно утопить христианский арбалет старого моряка в мире морской богини Жизни в Смерти. Исход борьбы языческого и христианского я поэта кажется решенным в звездном часе объятий Жеральдины и Кристабель. Сила притяжения белой богини повелевает его словами; дверь в иной мир открыта; а вблизи не видно того предпринимателя из Порлока, который мог бы помочь прекратить все это. Мертвый альбатрос падает с его шеи. И большая змея, могущественнее, чем Иегова, которая с детства мешает ему молиться, поцеловала его в губы.
Один час, Жеральдина, твой или один год — весной 1799 года Колридж находится в Германии и пишет детские рифмы. Подавленный чувством вины, на полпути к схоластическому существованию. И мне нужно разгадать эту загадку, в которой я найду мою комнату — его комнату. Как глупо, дорогая Анна.
19
Само собой ясно, что для столь необычного творческого взрыва, как «волшебный год» Колриджа, должно быть множество объяснений. Даже наука с удовольствием впускает в себя тайны: какой-нибудь автор с большим удовольствием нежится в лучах собственной теории, не обращая внимания на истины, лежащие в тени позади него.
Дружба с Вордсвортом! Скрытая гомосексуальность! Тайная любовь к Дороти! Сублимация запрещенной страсти! Первый контакт с опиумом! Эврика! И все-таки чем несостоятельнее кажутся тезисы, тем прозрачнее становится тонкий лед, по которому они идут. Самые прекрасные тексты — те, которые просто выражают удивление. «Было бы понятно, — пишет Альварес, — если бы эти три стихотворения были просто хорошими. Каждый поэт за всю свою жизнь пишет горстку хороших стихотворений. Но шедевры Колриджа единственные в своем роде — их нельзя сравнить ни с чем в английской литературе, — и в контексте остальных его творений они смотрятся почти неуместно». Даже самая величественная из всех статей по поводу трагедии Колриджа в трех актах, эссе Теда Хьюджса «The Snake in the Oak», [154] проливает свет на некоторые аспекты таинственного сдвига, но не на ее резкий конец.
Однако редко кто утруждает себя тем, чтобы спросить настоящего эксперта — Самюэля Тейлора Колриджа. Его дневники и письма, начиная с прибытия в Куксхафен в сентябре 1798 года, полны сбивающих с толку пассажей. Путешествие по Германии очень похоже на панический побег; еще на корабле он опустошает винные запасы датского и ганноверского попутчиков, танцует с ними «a sort of wild dance of the Deck», [155] раскованный и освобожденный, словно только что улизнувший от лукавого.
Его путешествие должно было длиться всего три месяца: Сара не хотела дольше одна заниматься детьми. 14 мая 1798 года родился их второй сын Беркли, и на протяжении нескольких месяцев Сара тщетно пыталась отговорить Колриджа от этого путешествия. В конце концов она сдалась и отпустила его. Но с одним условием: самое позднее к Рождеству он должен был снова быть в Стоуэй.
Несмотря на постоянные письменные уверения, что он очень скучает по своей семье, поэт проводит рождественские праздники с пастором и его детьми в Ратцебурге.
(Вильям и Дороти попрощались друг с другом еще после Гослара — там было дешевле и проще.) В январе 1799 года Колридж в письме делится с Пулом — не с Сарой — своими новыми планами. Он должен ехать в Геттинген, в известный университет. Запланированный конец путешествия — май.