Степная радуга (Повесть-быль) - Разумневич Владимир Лукьянович. Страница 2
И однажды услышал он за спиной спокойный, негромкий голос:
— Не отчаивайся, Кирька. Горе да беда с кем не была? Жизнь, скажу тебе, штука переменчивая…
Кирька вздрогнул от неожиданности. Не думал он, что кто-то может подслушать его тайный разговор. Обернулся смущенный и растерянный. Рядом стоял Архип Калягин, хромой сельский писарь, давний приятель Кирькин. Положил писарь ладонь ему на плечо, сказал рассудительно:
— Капля по капле камень долбит, маленькая бороздка с годами в целую пропасть обращается. И в жизни так. Скоро мы беду твою, что беса с кручи, в воду спихнем — и пузыри вверх! — И Архип весело глянул в овраг, словно и впрямь туда кого-то столкнули, добавил с твердой уверенностью: — Народ не будет жить как набежит! Он еще покажет свою силу!
— Твои бы речи, Архип Назарыч, да богу в уши, — вздохнул Кирька.
Но не прошло и полгода, как народная молва принесла в село весть: в далеком Питере случилась революция, власть взяли рабочие и крестьяне. Кирька, когда узнал об этом, стал считать большевика Калягина чуть ли не пророком, предвидящим все события наперед, безошибочно знающим, в какую сторону повернется колесо истории.
Архипа Назаровича вскорости вызвали в Горяиновку, и он не вернулся оттуда: стал главой революционного комитета всей волости. Кирька радовался, что у руля правления поставили мужика сердечного и умного, бескорыстно щедрого к людям. Об одном сожалел пастух — ради высокой должности пришлось Архипу Назаровичу оставить родное село. Нет бы волостной центр сюда, в Большой Красный Яр, перенести, раз подходящего начальника в Горяиновке не смогли подыскать. Тогда бы и нужды не было хромому писарю трогаться с насиженного места, бросать и родной дом, и родню свою. Да и в Яру, глядишь, жизнь веселее бы пошла, забурлила бы по-новому, по-революционному. А то течет она, жизнь-то, как текла, ни шатко ни валко, словно никакого потрясения в мире не произошло. Калягин по чужим селам денно и нощно мыкается, а до родного, видно, руки не доходят. Понять его можно — деревень в волости много, повсюду нужно жизнь по-новому налаживать. Скорей бы черед до Красного Яра дошел. А то Кирьке и посоветоваться, потолковать не с кем.
Одно время он частенько к Калягину захаживал. Архип Назарович на чашку чая мужиков к себе зазывал, читал им книжки разные и газеты, про жизнь рассказывал, на все Кирькины вопросы — а он человек докучливый! — обстоятельно, с пояснениями отвечал.
А еще помогал Калягин Кирьке писать письма в губернский город, где кум Павел застрял. Теперь кум вестей от него долго не дождется. Уехал Архип Назарович, и слова, которые в Кирькином сердце накапливаются да на бумагу просятся, так и остаются невысказанными. Продиктовать их некому, никто не запишет. Сколько этих писем сочинили они с Архипом Назаровичем — счету нет! Кирькины мысли он быстро на бумагу перекладывал и потом громко зачитывал записанное. Кирька слушал и сам себе поражался: «Неужто все это из моей головы взялось? Не верится даже, что я такой умный. Слова-то кряду мои идут, сокровенные. Все изложено точь-в-точь, как я балакал, а получилось по-книжному, складно и чувствительно, за сердце берет…» Удивленный, он неотрывно смотрел на исписанный тетрадный лист, как на волшебство какое. И представлялось ему, как листок этот, втиснутый в конверт с маркой, повезут на перекладных, на поездах да на пароходах к куму в город и как суровый Павел возьмет письмо в руки, повертит перед глазами, распечатает и понесет соседу показывать, ибо сам он, как и Кирька, азбуке не обучен. Сосед будет вслух читать бумажку про Кирькину жизнь, и разволнуется, поди, кум не меньше, чем сам Кирька волновался, когда слушал собственные мысли из уст Архипа Назаровича…
Облепило Кирьку горе горькое, со всех боков щиплет и жалит, будто репей колючий. Ржаная мука в доме до последней щепотки из мешка вытрясена. Как жить дальше? Придется, видно, вновь поклониться в ноги хозяину своему, лавочнику Вечерину Акиму Андрияновичу. Хоть и не советовал многознающий писарь унижаться перед господами, хоть и накладно это — муку под процент одалживать, но надо же как-то до новины протянуть, не подыхать же с голоду…
Повздыхал, погоревал Кирька и направился к Вечерину. Судя по всему, у лавочника в доме были гости: окна замерзшие, никого не видно, но на улицу приглушенно просачиваются пьяные крики, хриплое пение, раскаты смеха. Прошелся Кирька возле дома туда-обратно, постоял на нижней ступеньке крыльца. Подняться так и не осмелился. Коли идет гулянка, чего ж ему там делать? Он опустился на скамейку под окном и стал ждать, когда разойдутся гости.
Время от времени до Кирькиного слуха долетали обрывки разговора, который возникал в комнате. Вот кто-то басовито воскликнул:
— Звону будет! По всем церквам балаковским! Манифестация… Как не дозволить! Годовщина отмены крепостничества…
Затем послышался знакомый Кирьке голос Вечерина, грубоватый, с пьяной одышкой:
— Много ли народу будет, Ефим Василии?
Тучный, внушительный бас ответил:
— Всего уезда торговцы нами предупреждены… Не забудьте — с базара прямо к Емельянову! Штабс-капитан укажет, кого в поминальник вписывать. Комиссаришку Чапаева Гришку первым…
Вечерин раздраженно прохрипел:
— Калягиных пора к ногтю! Всех разом!.. От двоих — Комиссаровой дочки с мужем, поможет бог, ноне избавимся… Под мост, в Стерех… Поминай как звали!..
Они говорили еще о чем-то, но Кирька, насмерть перепуганный, уже не слышал. «Страшное дело, видать, затевают, — встревоженно думал он. — К Калягиным надо бежать, предупредить, пока не поздно…»
Кирька поднялся, дрожащими руками поправил поясок зипуна. Но тут к завалинке подкатили сани. Жеребец, звякнув колокольцем под дугой, остановился подле Кирьки, двинул оглоблей по боку. Кучер кинул сердитый взгляд на пастуха, спрыгнул на землю, постучал в окно три раза:
— Передайте Ефиму Василичу — лошадь подана!
Кирьке захотелось взглянуть на заезжего гостя, и он задержался у крыльца.
Скрипнула сенная дверь. Показался хозяин в сопровождении какого-то долговязого господина. На незнакомце было черное пальто с каракулевым воротником, высокая белая папаха. Несмотря на худобу тела — сух, как вобла, — выглядел он солидно, высоко держал свою дынеобразную голову. Бороденка клином торчала вперед, черные усы закручены по-офицерски. Кирька снял шапку и поклонился.
Ни хозяин, ни его гость на Кирькино приветствие не откликнулись, прошли мимо, не заметив его. Потом с крыльца спустились, покачиваясь и придерживаясь друг за друга, сельский староста — «визгливый пес» — Григорий Заякин и приятель его, богач Ефим Поляков. Ефим на ходу дожевывал соленый огурец. По окладистой бороде стекал рассол. Возле Кирьки он остановился, промычал что-то неопределенное и, пьяно хихикнув, бросил ему в шапку огуречный огрызок. Кирька обиженно поежился, вытряхнул огрызок на снег, надвинул шапку на лоб. Собрался уходить. Аким Вечерин остановил его:
— Тебя-то, Майоров, каким ветром сюда занесло?
— К вашей милости, стало быть. По неотложному делу.
— И ты мне нужен, — сказал хозяин. — Ступай на кухню. Подождешь, пока освобожусь…
Кирька вошел в дом. Хозяйская дочка — толстуха Настасья — указала ему на табурет напротив печки, а сама удалилась в горницу убирать посуду. От нечего делать Кирька оглядывал кухню. Простора здесь поболее, чем во всей Кирькиной халупе. Огромное окно, прозрачные шторы с вязаными узорами, ковры на полу — один уводит вправо, в горницу, задрапированную тяжелой бархатной занавесью, другой — в боковушку, опочивальню хозяйской дочери. Дверь приоткрыта, виден край кровати с массивными серебристыми набалдашниками. Перина тучно вздымается под лоснящимся шелковым покрывалом. Подушки, одна на другой, пуховой горой белеют в комнатном полумраке. Прямо перед Кирькой — широкая русская печь с подом. Медный самовар на полу поднял вверх прокопченную до черноты трубу. Чуть в сторонке — огромный дубовый стол под клеенкой. Он небрежно уставлен немытыми чашками и плошками. В уголке в тени занавесок лучится оклад иконы — божья матерь с младенцем. Глянув на икону, Кирька с тревогой вспомнил недавний разговор за окном и перекрестился: