Третий шеар Итериана (СИ) - Шевченко Ирина. Страница 111

«…Самое важное для меня — ты. Но это не значит, что ни о чем и ни о ком другом я не думаю.

Мне казалось, что времени, отпущенного Огнем, должно хватить на то, чтобы разобраться в тех непростых отношениях, что сложились у меня с друзьями и семьей, но теперь уже сомневаюсь в этом.

С теми, кто пришел, все просто. Не понадобилось ничего объяснять и доказывать, ни мне, ни им. Если мы и были виноваты в чем-то друг перед другом, это осталось в прошлом. А с остальными… Я ведь не могу покинуть свой мир. А если бы и мог, не уверен, что решился бы на первый шаг. С Кеони — возможно…»

Быть может, он и приходит.

Он. Они…

Стоят рядом, на расстоянии вытянутой руки, смотрят на него…

Раньше Тьен чувствовал их. Стихийников поблизости, шеара — еще в момент перехода. Теперь нет. Теперь его мир внутри него, а они — снаружи, никак не ощущаемые до тех пор, пока сами не дадут о себе знать.

Из-за этого он постоянно настороже. Прислушивается. Оглядывается.

Следит за собой ежеминутно.

Сдерживается, когда накатывает вдруг, и хочется расшвыривать в бессильной злости мебель, кричать и биться о стены…

Это — слабость. Нельзя поддаваться.

Нельзя чтобы кто-нибудь видел его таким.

Но приступы внезапной тоски или раздражения случаются все чаще…

Три цикла. Тридцать шесть лет.

Он сам придумал, что тяжело будет только в первый год, и с тех пор ежедневно убеждает себя в этом.

Первый год. Может быть, еще второй…

А потом он привыкнет.

Он уже привыкает.

К одиночеству.

К кажущемуся пустым дому, который оживает лишь от его прикосновений.

К тишине, такой оглушительной, что ни звук его шагов, ни стрекот пишущей машинки, ни голоса, что хоть изредка, но звучат здесь, не способны ее разогнать.

Он говорит себе, что это — кризис. Как при болезни. Надо переждать, и станет легче…

А когда Эйнар, придя в очередной раз, прощается, едва ли не хватает того за руки, чтобы умолять задержаться еще ненадолго…

Странно, всегда был одиночкой, а тут… Видимо, быть одиночкой в толпе проще.

А ведь еще и года не прошло. Только весна…

Вернее, была бы весна.

Но он все равно объясняет свое состояние сменой сезонов. По весне всегда случаются недомогания, простуды или неуместные влюбленности.

Страхи, что посещают его с недавних пор, Тьен тоже называет весенними. Ждет лета, чтобы избавиться от них…

— Что тебя беспокоит? — спрашивает как-то Лили.

— Ничего, — улыбается он в ответ.

Альва слышит ложь, но не задает больше вопросов. А сам он не скажет.

Такое нельзя рассказывать.

И писать нельзя. Потому он не пишет уже несколько дней… или недель… Боится, что мысли сами собой просочатся на бумагу, и Софи узнает…

Не узнает, он понимает это. Но все равно боится.

Боится, что не выдержит.

Нет, даже не так. Боится, что не захочет выдержать.

Что однажды, увидев брата или кого-нибудь из друзей, любого из них, живого и живущего настоящей жизнью, в настоящем мире, а не в городе-призраке, захваченном тишиной, подумает, а не совершил ли он ошибку. Не поторопился ли, соглашаясь на условия предвечных?

Боится, что придет в голову глупая мысль, будто он мог обойтись и без Софи.

Кто она такая, если разобраться? В какой миг и почему он решил, что только она одна ему нужна? Ведь ничего в ней нет особенного, и даже свет ее — отнюдь не что-то невероятное, хватает и в этом мире и в других чистых и светлых душ. А она совсем обычная. И, что еще хуже, привыкла быть такой, ей это нравится. Мысли простые, мечты мелкие. С занавесками этими носится, никак цвет не выберет, клумбы затеяла новые разбивать… А когда думает, что ее не видит никто, в зеркало смотрится и нос трет, будто надеется стереть крохотные, незаметные почти веснушки, еще и читает всякую ерунду в мягких обложках…

Нет, он не думает так. Но боится, что начнет думать. Сомневаться в ней. В себе.

Что не вынесет этих мыслей. Захочет свободы. Жизни. Выпустит из силков времени остановившийся мир и нарушит тем самым договор.

Софи никогда уже не вернется, а он… Он не выдержит снова: сорвется — во тьму ли, в пустоту… или пулю себе в лоб пустит…

А ведь и года еще не прошло.

Только весна…

«Здравствуй.

Прости, что не писал так долго. И вообще прости, не стану говорить, за что…»

Софи простила бы, если бы и сказал.

Многие готовы простить, не задумываясь. Потому что любят. Потому что не хотят ссор. Потому что привыкли прощать…

Но понять и простить — это совсем другое.

Софи поняла бы.

Он тоже понял.

«…Я много думал в последние дни и, знаешь, что понял? Понял, что есть вещи, которые понимать совсем не нужно. Они есть, и этого достаточно.

Не ахти какая глубокая мысль, так и я у тебя не великий мыслитель.

Скорее уж, дурак.

Это все весна виновата.

Весной у тебя день рождения, а я даже даты не знал. Точно, дурак.

Сегодня нашел твой паспорт, посмотрел. На следующей неделе пойду покупать тебе подарок.

Правда, покупать.

Я тут придумал одну штуку: прихожу в магазин, выбираю то, что мне нужно, оставляю деньги в кассе и в приходной книге соответствующую пометку делаю. Потом, когда мир проснется, люди посмотрят, что товара нет, с записями сверятся, кассу сведут и решат, что забыли, как продали.

Вчера так шахматный столик нам приобрел и фигуры. Играю теперь сам с собой. Неплохое развлечение, только я все время сам у себя выигрываю. Или проигрываю сам себе — это как посмотреть…»

Время идет теперь по-другому. Летит стрелой, когда кто-нибудь из друзей приходит его навестить, и растягивается в мучительную вечность между их нечастыми визитами.

Но хорошо, когда идет. Потому что порой оно замирает на месте, и приходится толкать его вперед, на час, на день, на неделю…

Месяц, и снова кажется, что он не выдержит. Но Тьен уже знает, что это пройдет. Это не усталость пока, не отчаяние, не страх конца — это страх страха. Он боится, что начнет бояться.

Так ожидание боли порой пугает сильнее, чем сама боль.

Но с этим можно бороться.

И он борется.

Планирует каждый свой день так, чтобы время шло быстрее, и некогда было предаваться ненужным раздумьям.

Много гуляет.

Ходит в библиотеки, музеи и выставочные залы. Учится видеть чудо в том, как картины и статуи обретают цвета и формы под его рукой. Любуется ими недолго и опять возвращает в уснувший мир.

Иногда смотрит так же на людей, пытаясь угадать, кто они и чем занимались в миг, когда их жизнь остановилась. Это развлекает и отвлекает не хуже чем книги или шахматы.

А вечерами посещает гимнастический зал.

У него нет абонемента, и призраки трех атлетов и их пожилого тренера, смотрят с упреком, как он, не имея на то никакого права, разминается на брусьях, а после поднимает тяжелые гири. Изматывает себя до предела, чтобы вернувшись домой, заглянуть к детям, коснуться губами щеки Клер, потрепать по волосам Люка, увидеть их на мгновение, прежде, чем они снова станут зыбкими тенями, и идти к себе. Упасть на постель и тут же уснуть, от усталости позабыв обо всем…

«…еще раздобыл старый граммофон, такой, что работает не от электричества, а заводится ручкой. Могу слушать пластинки. Только нужно постоянно придерживать аппарат рукой. Или ногой — я вчера так делал: завел граммофон и сел в кресле с книгой, так чтобы касаться его ногой. Читал под музыку. И орешки грыз.

Орешки Эйнар принес. А за пластинками я ходил в твою старую квартиру.

Не будешь сердиться? Я в шкафах немного покопался. Альбом с фотографиями нашел.

Прости, взял без разрешения одну карточку, ты там очень красивая… Правда, с Анри. Я его оторвал (очень аккуратно, если захочешь, сможешь потом обратно приклеить), а тебя теперь с собой ношу. То есть, фотографию твою…»

Письма накапливаются, и иногда, когда нет настроения ни для чего другого, он перебирает их с утра до вечера. Перечитывает, раскладывает по датам. Пытается вспомнить что-то, о чем обязательно должен был написать, но так и не написал…