Меч и плуг (Повесть о Григории Котовском) - Кузьмин Николай Павлович. Страница 27
Председательствующий на суде несколько раз прерывал адвоката и в конце концов исключил его из заседания.
Газета «Бессарабская жизнь», сообщая о приговоре окружного суда, писала:
«…Котовский защищал себя лично и сначала старался открыть перед присяжными заседателями свои политические воззрения на общественный строй и угнетение низших слоев общества. Председательствующий остановил Котовского и просил говорить лишь по существу дела… Присяжные заседатели вынесли Котовскому обвинительный приговор, и суд приговорил его к каторжным работам на 12 лет по совокупности с прежними приговорами. Это последнее дело о Котовском, и он в скором времени, вероятно, будет отправлен к месту своей ссылки».
Первые два с половиной года он провел в николаевской каторжной тюрьме (так называемой образцовой).
Весь режим каторжного заключения в России был продуман с таким расчетом, чтобы отбить у осужденного охоту жить. И николаевская тюрьма исправно выполняла свое назначение. В ее мрачных одиночках погасла не одна светлая судьба.
От гибели или, что еще хуже, от сумасшествия Григорий Иванович спасался ежедневной гимнастикой и чтением.
Гимнастика, все те же восемнадцать упражнений немца Мюллера, не давали тюремщикам сломить не только его физическую силу, но и дух. Даже в карцере — сырой темный подвал, кандалы на голом теле, сон на холодном цементном полу, сухой хлеб без соли и несколько глотков воды в сутки, — даже там он не прекращал своих упражнений, и надзиратели, заглядывавшие в фортку, смотрели на него как на помешанного.
На прогулки заключенным отводилось пятнадцать минут в сутки. Часы висели в стеклянном шкафчике на заборе, и арестант сам видел, сколько он гуляет. Григорий Иванович, стараясь вымыть из легких гнилой воздух камеры, все отведенное время бегал по дорожке. На охранников он привык не обращать внимания.
Чтение арестантов составляли дозволенные начальством книги из тюремной библиотеки, большей частью духовные. Можно было спросить грамматику, синтаксис, кое-что из русской литературы. Из газет разрешались «Правительственный вестник» и «Русский инвалид». Тайно по рукам ходили и недозволенные книги (жандармы- ключники были из крестьян, по набору, и с ними договаривались). Котовский отдавался чтению с жадностью. Только здесь, в неволе, он сделал для себя удивительное открытие: оказывается, на белом свете существует такая свобода, которую не заковать ни в какое железо, — свобода думать.
Большое впечатление на него произвели сочинения крамольного князя Кропоткина «Записки революционера» и «Речи бунтовщика». В княжеских жилах текла голубая кровь наследников Рюрика, по знатности происхождения Кропоткины стояли выше царствующих Романовых. В бунтовщике князе Котовский как будто нашел единомышленника. Но — странное дело! — размышляя о том, к чему призывал Кропоткин — к полной экспроприации частной собственности и, так сказать, грабежу награбленного, — Григорий Иванович незаметно для самого себя стал испытывать чувство неудовлетворенности. Ну хорошо, он превратился в угрозу для помещиков, они вздрагивали при одном упоминании его имени. Но что он изменил если не в целом мире, то хотя бы в своем уезде? Отбирал деньги, ценности? Раздавал их, ничего не оставляя себе? Однако главная ценность помещиков — земля. А ее не поднимешь и не унесешь с собой. Выходит, надо что-то другое… (Перед последним арестом он узнал, что известие о расстреле рабочих у стен Зимнего дворца заставило Скоповского с семьей перебраться для безопасности в город, что богатый Фарамуш потихоньку скупил землю и напил для охраны хутора черкесов, а Флорю арестовали приехавшие стражники за какие-то листовки. Времена переменились быстро, — теперь уж ни у кого из крестьян не осталось надежд, что добрый царь отберет всю землю у помещиков и распределит ее «по совести».)
После Николаева его перевели в Смоленск, затем в Орел. Он все время думал о побеге, готовился, ждал случая, но из этих тюрем еще никто не бегал, недаром за их крепкими стенами сидели «самые опасные преступники». Неужели придется отправиться в Сибирь, страшную тюрьму без стен и крыши, надежное, проверенное место, куда царское правительство засылало всех, от кого хотело избавиться бескровным способом? Убежать оттуда будет еще трудней.
За годы тюрем, побегов и погонь у Котовского выработался прищур сумрачных, тяжелых глаз, прищур постоянно настороженного человека. Правда, у него еще сохранились задорные усики — эх, однова живем! — но в ту пору их можно считать лишь данью прошлому, терявшемуся безвозвратно. Сощурившись, он теперь не переставал вглядываться во все, что происходило вокруг, и в нем, покамест еще незаметно для самого, совершалась большая, трудная, медленная, но безостановочная работа.
Глава восьмая
Над сырой раскисшей дорогой висел глухой звяк мокрых кандалов. Арестанты были скованы по рукам и ногам, а для надежности еще и с соседом.
В пару Котовскому достался невзрачный человечек, деликатный, легко краснеющий от любого пустяка, невыносимый заика. Григорий Иванович не поверил, узнав, что его напарник исполнял на воле тяжелые и опасные обязанности «верблюда» — так назывались у подпольщиков перевозчики нелегальной литературы из-за границы. На работе заику отличали поразительные находчивость и хладнокровие. Однажды он привез чемодан со шрифтом, и как-то получилось, что его никто не встретил на вокзале. Одетый изысканно, настоящим барином, он небрежно подозвал дежурного жандарма, и тот с готовностью дотащил тяжеленный чемодан до извозчика. У станционных шпиков находчивый «верблюд» не вызывал ни малейшего подозрения.
За плечами у заики было такое страшное место заключения, как Орловский каторжный централ (то-то сразу бросилось в глаза, как он обращался со своими кандалами: обычно опытного арестанта узнают по экономному звяку кандалов). Григорий Иванович провел в Орловском централе несколько месяцев и знал, какое это испытание для любого человека. Заключенных там нещадно били буквально за все: за то, что здоров, и за то, что болен, за то, что русский, и за то, что еврей, за то, что имеешь крест на шее, и за то, что креста нет.
В этапе заика имел знакомых и единомышленников, двое из них тащились через две пары впереди. Один — громадного роста и силы, по кличке Молотобоец, ему во время разгона маевки жандармы выбили глаз; другой — донельзя простуженный, в очках, замотанных суровой грязной ниткой, и с бородкой клинышком, его называли товарищем Павлом. Политические ничем не отличались от остальных: все одеты в серые суконные халаты и такие же бескозырки, лишь у одних на спине нашиты два желтых туза, а у других — один (два туза — знак отличия ссыльнокаторжных; одним тузом метились ссылаемые на поселение).
Присмотревшись, Григорий Иванович обнаружил, что товарищ Павел так сумел себя поставить, что его уважали не только заключенные, но и конвойные, хотя ни в облике его, ни в поведении не было никакого окаянства. Видимо, товарищ Павел брал не силой, а чем-то иным…
Политические, попавшие в этап, были главным образом из рабочих Иваново-Вознесенска, Шуи и Орехово-Зуева. За последнее время судебные власти провели несколько крупных процессов. «За участие в сообществе, поставившем целые своей деятельности насильственное ниспровержение существующего в России общественного строя», за принадлежность к РСДРП все обвиняемые по 102-й статье уголовного кодекса получили по восемь лет каторжных работ, лишение всех прав и вечную ссылку в Сибирь.
Несколько человек были осуждены выездной сессией Московской судебной палаты за «принадлежность к организациям Московского окружного комитета РСДРП».
Революционный спад, наступивший в стране после бурных событий 1905 года, сильно разбавил обитателей российской каторги осужденными за политическую деятельность. В этапе, с которым двигался Котовский, находились бундовцы и анархисты, эсеры, большевики и меньшевики — люди не только разных убеждений, но и разной силы, воли, страсти и отваги. С самого начала Котовского привлекло, что эти заключенные в отличие от Иванов и прочих уголовников помельче не спорили о дележе добычи, не орали за картами, не толковали о водке и своих «марухах». На суде никто из них не ловчил, стараясь выгородиться и смягчить приговор, они объявляли о своей борьбе открыто, и в этом сквозило невыразимое презрение ко всем, кто стоял у власти. Даже совершив побег, попав на волю, они не торопились обжираться жизнью, а неизменно принимались за свое, за старое: — подкапывались под устои того, что звалось «престолом, верой и отечеством», причем каждый спешил сделать до очередного ареста как можно больше. В заключении политические держались дружно и с достоинством. У них считалось позором снимать перед тюремщиками шапку, вскакивать, если в камеру входил кто-либо из начальства, подавать прошения о помиловании («подаванцы» исключались из общества). В то же время, действуя организованно, они добились права самостоятельно избирать старост, держать днем двери камер открытыми, носить свою одежду, выписывать книги, играть в шахматы, вести диспуты. Эти привилегии были буквально отвоеваны у тюремной администрации изнурительной многолетней борьбой. Политические действовали своим единственным оружием, против которого бессильна любая власть со всей охраной, — сплоченностью. Причем, если недостаточно бывало общей голодовки, заключенные не останавливались и перед самоубийством. Когда-то в Сибири, на Каре, протестуя против свирепости тюремщиков, несколько человек в один день и час покончили с собой. Об этом случае писала вся мировая печать.