В одном лице (ЛП) - Ирвинг Джон. Страница 15
Вероятно, эта читальня, куда лишь изредка заглядывал случайный преподаватель, нравилась мне потому, что там никогда не было других учеников — а значит, ни хулиганов, ни лишних влюбленностей. Мне повезло, что я жил вместе с мамой и Ричардом и у меня была собственная комната. Все ученики, жившие в академии, делили комнаты с соседями. Не могу даже представить, какие оскорбления (или другие, менее прямые формы насилия) пришлось бы мне переносить от соседа по комнате. И что бы я тогда делал с мамиными каталогами? (Сама мысль о невозможности мастурбации была оскорбительна — да вы только представьте себе такое!)
Осенью 1959-го мне было семнадцать лет, и у меня не было никаких причин возвращаться в городскую библиотеку Ферст-Систер — точнее, ни одной причины, которую я осмелился бы высказать вслух. Я нашел убежище, где мог делать домашние задания; комната с ежегодниками в библиотеке академии отлично годилась для того, чтобы писать — или просто предаваться мечтам. Но, должно быть, я все равно тосковал по мисс Фрост. На сцене я тоже слишком редко ее видел, ведь теперь я пропускал репетиции театра Ферст-Систер и видел ее только на самих представлениях; а их можно было по пальцам сосчитать, как сказала бы моя бабушка.
Я мог бы поговорить с дедушкой Гарри; он понял бы меня. Я мог бы рассказать ему, как скучаю по мисс Фрост, о моей влюбленности в нее и в старших парней — даже о самой первой неуместной влюбленности в моего отчима, Ричарда Эбботта. Но я не стал обсуждать все это с дедушкой Гарри — тогда не стал.
Был ли Гарри Маршалл настоящим трансвеститом? Или же дедушка Гарри просто иногда переодевался в женскую одежду? Сказали бы сегодня, что дедушка был латентным геем и вел себя как женщина, когда это позволяли обстоятельства? Честно говоря, не знаю. Если уж мое поколение было затравленным, то поколению дедушки, был ли он гомосексуалом или нет, и подавно приходилось держаться тише воды, ниже травы.
Итак, мне казалось, что средства от тоски по мисс Фрост мне не найти — если только я не придумаю причину с ней увидеться. (Раз уж я, в конце концов, собирался стать писателем, то должен был без труда выдумать достоверный повод, чтобы снова зачастить в городскую библиотеку.) И вот я остановился на такой легенде: якобы я могу писать только в городской библиотеке, где мне не будут то и дело мешать друзья из академии. Может, мисс Фрост не в курсе, что друзей у меня немного, а те, что есть, такие же робкие, как я сам, и не осмелились бы кому-либо помешать.
Поскольку я сказал мисс Фрост, что хочу стать писателем, она, наверное, поверит в то, что я хочу сделать свои первые шаги именно в городской библиотеке Ферст-Систер. Я знал, что по вечерам там можно встретить разве что горстку пенсионеров; может, еще пару мрачных старшеклассниц, обреченных продолжать свое образование в Эзра-Фоллс. Некому будет мешать мне в пустынной городской библиотеке (и уж детей там точно не будет).
Я боялся, что мисс Фрост не узнает меня. Я уже начал бриться и воображал, что во мне что-то изменилось, — сам я казался себе ужасно взрослым. Я предполагал, что мисс Фрост знает о моей новой фамилии и что она, вероятно, видела меня хотя бы иногда за кулисами или в зрительном зале маленького театра Ферст-Систер. Она определенно знала, что я сын суфлерши — я был тем самым мальчиком.
Тем вечером, когда я объявился в городской библиотеке — не взять книгу и не посидеть за чтением, а заняться работой над собственной книгой, — мисс Фрост посмотрела на меня необыкновенно долгим взглядом. Я решил, что она не может меня вспомнить, и сердце мое разрывалось, но она помнила куда больше, чем я себе представлял.
— Подожди, не подсказывай — ты Уильям Эбботт, — неожиданно сказала мисс Фрост. — Видимо, ты хочешь прочесть «Большие надежды» в рекордный третий раз.
Я признался ей, что пришел не затем, чтобы читать. Я сказал мисс Фрост, что хочу спрятаться от друзей — чтобы писать.
— Ты пришел сюда, в библиотеку, чтобы писать, — повторила она. Я вспомнил, что у мисс Фрост есть привычка повторять сказанное собеседником. Бабушка Виктория как-то предположила, что мисс Фрост нравится повторять чужие слова, потому что так можно хоть немного растянуть беседу. (А тетя Мюриэл заявила, что никому не нравится разговаривать с мисс Фрост.)
— Да, — сказал я мисс Фрост. — Я хочу писать.
— Но почему здесь? Почему именно в этом месте? — требовательно спросила мисс Фрост.
Я не знал, что ей ответить. Потом слово (а за ним еще одно) просто всплыло у меня в голове, и я так переволновался, что выпалил первое слово и тут же добавил второе.
— Ностальгия, — сказал я. — Наверное, я ностальгирую.
— Ностальгия! — воскликнула мисс Фрост. — Ты ностальгируешь! — повторила она. — Уильям, сколько же тебе лет?
— Семнадцать, — ответил я.
— Семнадцать! — возопила мисс Фрост, словно ее ударили ножом. — Ну, Уильям Дин — прости, то есть Уильям Эбботт, — если ты в семнадцать лет ностальгируешь, может, из тебя и выйдет писатель!
Она была первой, кто сказал мне об этом, — какое-то время никто, кроме нее, не знал, кем я хочу стать, — и я ей поверил. Тогда мисс Фрост казалась мне самым искренним человеком из всех, кого я знал.
Глава 3. Маскарад
Борца с самым красивым телом звали Киттредж. Мощные пластины мышц до странности четко выделялись на его безволосой груди, и в результате он напоминал персонажа комиксов. Тонкая полоска темно-русых, почти черных волос спускалась вниз от пупка, а пенис (как меня ужасает это слово!) загибался к правому бедру или же каким-то странным образом изначально рос с уклоном вправо. Мне некого было спросить, о чем может говорить такой изгиб члена у Киттреджа. В раздевалке спортзала я обычно старался опускать глаза; мой взгляд почти никогда не поднимался выше его сильных волосатых ног.
У Киттреджа густо росла борода, но кожа при этом была идеально гладкой, и обычно он был чисто выбрит. Однако я считал, что наиболее сногсшибательно он выглядит с двух-трехдневной щетиной, из-за которой он казался старше большинства учеников и даже некоторых преподавателей — в том числе мистера Хедли и Ричарда Эбботта. Осенью Киттредж играл в футбол, а весной в лакросс, но лучше всего ему удавалось продемонстрировать свое прекрасное тело в борьбе, которая к тому же отвечала присущей ему жестокости.
Хотя я нечасто видел, чтобы он угрожал кому-то физически, его агрессивность пугала, а сарказм резал как бритва. В академии Киттреджа почитали как атлета, но мне больше запомнилось, как мастерски он умел оскорбить. Киттредж знал, как задеть за живое, и при этом обладал физической силой в подкрепление слов; никто не осмеливался бросить ему вызов. Если кто-либо недолюбливал Киттреджа, то держал свое мнение при себе. Я же одновременно презирал и обожал его. Увы, презрение нимало не ослабляло мою влюбленность в него; влечение к нему было бременем, которое я тащил на себе весь третий год учебы; Киттредж был в выпускном классе, и я думал, что мне остается терпеть эту агонию всего лишь до конца года. Я мечтал о том дне, уже недалеком, когда страсть к нему перестанет терзать меня.
Однако меня ждал удар, и бремя мое лишь стало тяжелее: Киттредж провалил иностранный язык; он остался в школе еще на один год. Нам предстояло параллельно учиться в выпускном классе. К тому времени Киттредж не просто выглядел старше прочих учеников Фейворит-Ривер — он и был старше.
В самом начале этих нескончаемых (для меня) лет нашего совместного заключения я недослышал имя Киттреджа. Мне показалось, что все зовут его Джок — как обычно насмешливо называют тупоголовых здоровяков-спортсменов. Разумеется, я решил, что это его прозвище — у всех, кто был так же крут, как Киттредж, были прозвища. Но выяснилось, что его имя — настоящее имя — Жак.
Оказалось, что все звали его Жаком. Вероятно, ослепленный восторгом, я вообразил, что мои соученики тоже без ума от его красоты — и потому инстинктивно офранцузили кличку Джок, ведь Киттредж был так хорош собой.