В одном лице (ЛП) - Ирвинг Джон. Страница 76

Мама снова вздохнула.

Все пялятся на твою грудь, Мюриэл, — сказала она — Было время, когда ты хотела, чтобы на нее пялились.

— Лучше не развивай эту тему — было время, когда и ты кое-чего хотела, Мэри, — предупредила ее Мюриэл.

— Девочки, девочки, — сказал дедушка Гарри.

— А ты бы помолчал, старый трансвестит! — отрезала мама.

— Может, мне можно смотреть на одну из грудей, — предположил я.

— Не то чтобы тебя волновала хоть одна из них, Билли! — крикнула мама.

Той весной многие вздохи и крики мамы адресовались мне; когда я объявил о своих планах поехать в Европу с Томом Аткинсом, мне досталось и то, и другое. (Сначала, конечно, вздох, за которым тут же последовало: «С Томом Аткинсом — с этим гомиком!».)

— Дамы, дамы, — вмешался Нильс Боркман. — Этот Арчи Крамер — дерзкий молодой человек, он ведь спрашивает Альму: «А чем тут можно заняться в вашем городе, как стемнеет?»[9]. Это же довольно дерзко, правда?

— Ах да, — подхватил дедушка Гарри. — И есть еще ремарка про Альму: «его юношеская неуклюжесть помогает ей собраться с духом». И вот еще одна: «откинувшись на скамье, смотрит на него из-под полуопущенных век с некоторым даже, пожалуй, намеком». Я думаю, Альма вроде как подзуживает этого парня взглянуть на ее грудь!

— Одного режиссера с нас довольно, папуля, — сказала ему мама.

— Я не играю «намеков», я никого не подзуживаю смотреть на мою грудь, — сказала Мюриэл Нильсу Боркману.

— Ну ты и здорова врать, Мюриэл, — сказала моя мама.

В последней сцене должен быть фонтан — чтобы Альма дала молодому человеку одну из своих снотворных таблеток, а тот запил ее водой из фонтана. Сначала в этой сцене были и скамейки, но Нильс решил их убрать. (Мюриэл никак не могла усидеть спокойно, когда я таращился на ее грудь.)

Я уже предвидел проблему, связанную с отсутствием скамеек. Когда молодой человек узнает, что в городе есть казино, предлагающее (по словам Альмы) «все мыслимые удовольствия», он произносит: «Так какого же черта мы тут сидим?». Но скамеек не было; Альме и молодому человеку не на чем было сидеть.

Я указал на это Нильсу:

— Может, лучше сказать «Так какого же черта мы тут делаем?». Ведь мы с Альмой не сидим — нам не на чем сидеть.

— Билли, нельзя просто так взять и переписать пьесу — она уже написана, — сказала мама (наш вечный суфлер).

— Значит, вернем скамейки, — устало сказал Нильс. — Мюриэл, тебе придется сидеть спокойно. Ты только что поглотила снотворную таблетку, помнишь?

Поглотила! — воскликнула Мюриэл. — Надо было поглотить весь пузырек! Не могу я сидеть спокойно, когда Билли таращится на мою грудь!

— Билли не интересуют груди, Мюриэл! — заорала моя мама. (Это было неправдой, как мы с вами знаем — просто меня не интересовала грудь Мюриэл.)

— Я просто играю — вы не забыли? — сказал я тете Мюриэл и маме.

В самом конце пьесы я убегаю ловить такси. Альма остается в одиночестве. Она «медленно поворачивается лицом к залу и все стоит с поднятой рукой — жест изумления и неотвратимости, — пока не опускается занавес».

Я понятия не имел, как выкрутится Мюриэл — «жест изумления» был далеко за пределами ее возможностей. А вот что касается «неотвратимости» — тут у меня сомнений не было, неотвратимость она могла передать.

— Давайте разок попробуем еще, — умолял нас Нильс Боркман. (Когда наш режиссер уставал, порядок слов иногда подводил его.)

— Давайте попробуем еще разок, — поддержал его дедушка Гарри, хотя миссис Уайнмиллер и не появляется в этой последней сцене. (В парке сгущаются сумерки; на сцене остаются только Альма и юный коммивояжер.)

— Веди себя нормально, Билли, — сказала мне мама.

— Последний раз, — сказал я, улыбнувшись так мило, как только мог — и маме, и тете Мюриэл.

— Вода… очень холодная, — начала Мюриэл.

— Вы что-то сказали? — обратился я к ее груди — живо, как и указано в ремарке.

«Актеры Ферст-Систер» давали премьеру Теннесси Уильямса в нашем маленьком театре примерно через неделю после моего выпуска из Фейворит-Ривер. Ученики академии никогда не ходили на спектакли любительского театра; поэтому было не важно, что все, кто жил в интернате, в том числе Киттредж и Аткинс, разъехались по домам.

Все представление, до двенадцатой и последней сцены, я просидел за кулисами. Меня больше не волновал неодобрительный взгляд мамы на дедушку Гарри в образе женщины; я уже узнал все, что хотел об этом знать. Миссис Уайнмиллер «была в детстве избалованной, эгоистичной девчонкой и сохранила нелепую ребячливость и в зрелые годы, прячась за нее и оправдывая ею свою полнейшую безответственность. Знакомым жена мистера Уайнмиллера известна как его „крест“».

Мне и маме было очевидно, что свой образ раздражительной миссис Уайнмиллер дед срисовал с бабушки Виктории, показав, каким «крестом» она была для него. (От самой бабушки это тоже не укрылось; она сидела в первом ряду, как обухом по голове ударенная, пока Гарри потешал зрителей своим фиглярством.)

Маме пришлось суфлировать обоим малолетним актерам, которые буквально уничтожили пролог. Но в первой картине — когда миссис Уайнмиллер в третий раз заверещала: «Куда девался мороженщик?» — зал взревел от смеха. В конце пятой картины миссис Уайнмиллер произносит последнюю реплику, издеваясь над своим мужем-подкаблучником: «Сам ты невыносимый крест, пустомеля несчастный…» — прокудахтал дедушка Гарри, и занавес опустился.

Это была лучшая пьеса, которую Нильс Боркман когда-либо ставил на сцене «Актеров Ферст-Систер». Приходится признать, что тетя Мюриэл великолепно сыграла Альму; мне было трудно представить, чтобы мисс Фрост могла состязаться с подавленностью исполнения моей нервной тети.

Кроме подсказывания реплик юным актерам в прологе, маме не осталось работы; никто не переврал ни строчки. И хорошо, что маме не пришлось больше никому суфлировать, поскольку вскоре после начала мы оба заметили в первом ряду зрительного зала мисс Фрост. (То, что бабушка Виктория обнаружила себя сидящей в одном ряду с мисс Фрост, вероятно, тоже отразилось на ее контуженном виде; вдобавок к тому, что ее муж изображал на сцене сварливую жену и мать, бабушке Виктории пришлось сидеть через какие-то пару кресел от борца-транссексуала!)

Заметив в зале мисс Фрост, моя мать невольно просуфлировала: «Да чтоб тебе всю жизнь в кошачий лоток срать!». Разумеется, мисс Фрост выбрала место в переднем ряду не случайно. Она знала, где обычно находится суфлер; она знала, что я всегда сижу рядом с суфлером. Если мы ее видели, значит, и мисс Фрост могла видеть нас. И в самом деле, на протяжении всей пьесы мисс Фрост не обращала внимания на актеров на сцене; она продолжала улыбаться мне, пока мама постепенно приобретала тот же контуженный вид, что и бабушка Виктория.

Как только на сцене появлялась Мюриэл-Альма, мисс Фрост доставала из сумочки пудреницу. Пока Альма изображала подавленность, мисс Фрост разглядывала в маленьком зеркальце свою помаду или слегка припудривала нос и лоб.

Перед занавесом, скрывшись за кулисами с криком «Такси!» — и оставив Мюриэл искать жест, который (без слов) подразумевал бы одновременно «изумление и неотвратимость» — я столкнулся с мамой. Она знала, где я спускаюсь со сцены, и успела перехватить меня.

— Билли, ты не будешь говорить с этим существом, — сказала мама.

Я предвидел это столкновение; я много раз репетировал, что скажу матери, но не ожидал, что она даст мне такую идеальную возможность для атаки. Ричард Эбботт, игравший Джона, должно быть, отлучился в уборную; его не было рядом, чтобы помочь ей. Мюриэл оставалось еще несколько секунд на сцене — после которых начнутся громкие, все заглушающие аплодисменты.

— Я буду говорить с ней, мама, — начал я, но дедушка Гарри перебил меня. Парик миссис Уайнмиллер съехал набок, а ее огромные фальшивые груди сбились в кучу, но теперь она не требовала мороженого. Она больше не была ничьим крестом — не в этой сцене, — и дедушка Гарри не нуждался в суфлере.