334 - Диш Томас Майкл. Страница 25
Берни поднял вопросы юридического плана, но она могла процитировать домицианов эдикт, восстанавливающий Юлиановы законы касательно прав собственности женатых женщин. Юридически она была в полном праве продать бахчу.
— Так что вопрос остается. Продавать или не продавать?
Ответ оставался, непреклонно, нет. Не потому, что это отцовское наследство (отец, весьма вероятно, посоветовал бы хватать деньги и бежать); ее почтительность к старшим простиралась куда дальше. Рим! Свобода! Цивилизация! Долг обязывал ее держаться за пылающий корабль до последнего. Естественно, она-то не знала, что тот пылает. Одна из мудренейших проблем анализа в том и заключалась, чтобы историческая Алекса была не в курсе, что бьется, в краткосрочной перспективе, на проигрывающей стороне. Питать подозрения она, конечно, может — да кто их не питает? — но и те, скорее, суть повод укрепиться в решимости, нежели малодушно пойти на попятный. Проиграть битву не означает проиграть кампанию. Фермопилы, например.
Преображенная на современный лад, та же дилемма — продолжать работать в собесе или ну его все на фиг — не хуже легендарной гидры умела снова и снова вздымать голову после, казалось бы, самого окончательного разрешения. Кроме редких эпизодических моментов, работа ей не нравилась. Частенько у нее зарождалось подозрение, что могучие механизмы государственного соцобеспечения приносят больше вреда, чем пользы. Зарплаты едва хватало на то, чтобы покрывать дополнительные служебные расходы. В таких обстоятельствах долг обращался догматом веры — и смутным убеждением, что город для того, чтобы в нем жить, — которые помогали ей противостоять ненавязчивому, неотступному давлению Джи, предлагавшему перебраться в пригород.
По взаимному согласию, секс они миновали на крейсерской скорости, так как в этом отношении последние месяца три-четыре все было без приключений, но мило. Когда она предавалась грезам с целью чисто развлечься, чаще все-таки устраивались пикники с шашлыком, нежели оргии. За диетические строгости в настоящем Алекса отыгрывалась буйными излишествами в прошлом, фантазиями, цельнотянутыми с Петрония, Ювенала или Плиния младшего, — салаты из латука, порея и свежей мяты; требуланский сыр; подносы пиценуминских оливок, испанский маринад и яйца ломтиками; жареный ягненок, самый нежный в отаре, в котором еще молока больше, чем крови; спаржа под — сознательный анахронизм — голландским майонезом; груши и фиги из Хиоса и дамасские сливы. К тому же, если без нужды заговорить о сексе, Берни начинал нервничать.
От сеанса оставалось пятнадцать минут, а между ними натекла лужица тишины. Алекса попыталась вспомнить, что еще было на неделе, дабы каким-нибудь анекдотом форсировать водную преграду. Вчерашнее вечернее письмо Мириам? Нет, Берни обвинит ее в литературщине.
Лужица ширилась.
— В понедельник ночью, — произнесла она. — В понедельник ночью мне приснился сон.
— Да?
— По-моему, это был именно сон. Ну, может, я чуть-чуть повоображала себе что-то, прежде чем окончательно провалиться.
— Угу.
— Я танцевала на улице, и нас было много, все женщины. Собственно, я их как бы вела. По Бродвею; но на мне была палла.
— Дихронатизм, — сурово заметил Берни.
— Да, но я же говорю, это был сон. Потом я оказалась в музее Метрополитен. Для жертвоприношения.
— Животного? Человеческого?
— Или то, или то. Не помню.
— Заклания запретили в триста сорок первом.
— Да, но в критических ситуациях власти смотрели сквозь пальцы. При осаде Флоренции в четыреста пятом, когда храмы давно уже разрушили…
— Хорошо, хорошо. — Берни прикрыл глаза, признавая поражение. — Итак, снова в ворота ломятся варвары. — В ворота Алексы все время ломились варвары. У Берни была теория, будто это из-за того, что у ее мужа есть примесь негритянской крови. — И что потом?
— Дальше не помню. Только еще одна деталь, раньше. В сточных канавах посреди Бродвея валялись детские трупики. Много, целая куча.
— С начала третьего века за убийство младенцев давали высшую меру, — заметил Берни.
— Вероятно, из-за того, что оно становилось все более распространенным.
Берни закрыл глаза. Секундой позже, открыв:
— Вы когда-нибудь делали аборт?
— Один раз, давным-давно, в старших классах. Особой вины, правда, не ощущала.
— А что вы ощущали во сне насчет этих младенцев?
— Сердилась, мол, что за свинство, неужели нельзя убрать. А так — просто воспринимала как данность. — Она опустила взгляд на собственные ладони; те показались ей слишком большими, особенно костяшки. — Как лицо на фотографии в журнале. — Она перевела взгляд на ладони Берни, сцепленные в замок на столешнице. Снова по каплям принялась просачиваться тишина, но на этот раз деликатно, смущения не вызывая. Она вспомнила момент, когда обнаружила, что одна на улице; солнечный свет, восторг. Казалось вполне разумным, что младенцев оставляют умирать. Как это Лоретта сказала вчера: “Я и пытаться перестала”, — но дело не только в этом. Будто бы всех осенило, что Рим, цивилизация, прочие пожарные дела не стоят больше усилий, собственных или чьих бы то ни было. Каждое убийство младенца — философское одолжение.
— Пф-ф! — презрительно фыркнул Берни, когда она по-разному живописала это четыре или пять раз. — До сорока лет никто не обращает внимания на упадок культуры, а после сорока — все поголовно.
— Но уже лет двести все катилось к пропасти.
— Или триста, или четыреста.
— Земельные угодья превращались в пустыни. На глазах. Да взять хоть скульптуру, архитектуру.
— На глазах — это если задним числом. Но они-то могли глаза и закрывать, чисто из соображений удобства. Заурядных рифмоплетов вроде Авсония объявляли ровней Вергилию, если не Гомеру, а христиане, легализовавшись, буквально лопались от оптимизма. Они все ждали, что Град Господень вырастет из-под земли, как микрорайон в новостройках.
— Тогда откуда столько мертвых детей?
— А откуда столько живых? Кстати. На прошлой неделе вы так и не решили насчет Танкреда.
— Сегодня утром я отослала письмо, с чеком.
— И куда?
— В Стювесанта.
Камень на столешнице раскололся пополам и стал двумя ладонями.
— Ну вот и оно.
— Что оно?
— Интерпретация сна. Жертва, которую вы были готовы принести во спасение города, дети на мусорных кучах — это ваш сын.
Ничего подобного, заявила она.
5
К трем часам дня облачность заволокла верхушки зданий, если смотреть с улицы. От собеса Алекса сперва тащилась пешком сквозь теплую морось, а потом проехала на метро к востоку, до 14-й. И всю дорогу в голове у нее прокручивался спор с Берни, словно игрушка на батарейках, новая кукла с петлей магнитопленки, которая кряхтит после каждого шлепка старым добрым шлепалом: “Пожалуйста, не надо! Только не это, я больше не вынесу!”
Еще по ту сторону турникета в ноздри ударил жирный чад Биг Сан-Хуана, темный луковый фон, испещренный горошинками подорожника. Когда она поднялась на улицу, у нее уже текли слюнки. Она купила бы четверть порции, но у прилавков по три ряда толпились покупатели (бейсбольный сезон — уже?), и в гуще народа перед ограждением она заметила Лотти Хансон. Подорожник не стоил того, чтобы нарываться на разговор. Лоттина неряшливая сексуальность всегда настраивала Алексу на элегический лад, как комната, полная срезанных цветов.
Она переходила 3-ю авеню между 11-й и 12-й стрит, когда на нее обрушился звук, в одно мгновение обратился из далекого гуда в оглушительный рев. Она волчком развернулась, буравя взглядом туман, что там еще за грузовик психованный или…
Звук так же внезапно стих. Улица была пуста. Кварталом к северу светофор мигнул зеленым. Она успела добраться до обочины, прежде чем транспорт — автобус и две пронзительно визжащие “ямахи” — взяли вторую поперечную полосу пешеходного перехода. До нее наконец дошло, и еще через несколько биений глупое сердце нагнало адреналиновый ток.