334 - Диш Томас Майкл. Страница 37

И третий вариант, наименее поэтический, просто концессионер под сенью хвостовой части орла-исполина, торгующий потехой и синтеткорицей. Привлекал он из коммерческих соображений. Правда, у него был официально зарегистрированный веймарец, а хоть справиться с веймарцами вполне возможно, Ампаро они нравились.

— Ты просто романтическая натура, — сказал Маленький Мистер Губки Бантиком. — Назови хоть одну серьезную причину.

— Его глаза, — ответила она. — Такие янтарные. Он будет нам сниться.

Они уютно забились в одну из глубоких амбразур, прорезанных в каменной толще Кэстл-Клинтона; макушка ее упиралась ему в подмышку, пальцы его скользили по умащивающему ее грудь лосьону для загара (лето только-только начиналось). Тишина, теплый ветерок, солнечные блики на воде — все было неописуемо, как будто лишь самая эфемерная из завес вторгалась между ними и осознанием чего-то (всего этого) в натуре значимого. Поскольку они считали, что виной всему их собственная невинность, своего рода смог в атмосфере души, им не терпелось его развеять, особенно в такие моменты, как сейчас, когда они настолько близки.

— Почему бы тогда не грязный старикашка? — поинтересовалась она, имея в виду Алену.

— Потому что он грязный старикашка.

— Это не причина. Ему наверняка башляют не меньше, чем певунье.

— Я не о том.

О чем он, так просто определению не поддавалось. Будто бы то и стремает, что замочить грязного старикашку проще пареной репы. Стоит увидеть такого во вступительных кадрах фильма, очевидно, что доживет он максимум до второй рекламной паузы. Он — непокорный гомстедер; закоснелый старший научный сотрудник, рубящий как бог в алголе и фортране, но неспособный разгадать тайны собственного сердца. Он — сенатор от Южной Каролины, личность по-своему весьма специфически цельная, но все равно расист. Убить такого — слишком уж напоминает сюжетный ход из какого-нибудь папочкиного сценария, чтобы символизировать настоящий бунтарский дух.

Но произнес он, неправильно истолковав собственные тонкие душевные движения, следующее:

— Потому что он этого заслуживает, потому что мы только поможем обществу. И не спрашивай меня, пожалуйста, о причинах!

— Ну, не стану даже притворяться, будто понимаю, но знаешь, что я думаю, Маленький Мистер Губки Бантиком? — Она сбросила его руку.

— Думаешь, я сдрейфил.

— Может, лучше бы тебе как раз дрейфить.

— Может, тебе лучше бы заткнуться и оставить это мне. Я сказал, что умочим. Значит, умочим.

— Его?

— Ладно. Только, Ампаро… надо бы придумать, как этого деятеля звать, кроме “грязный старикашка”.

Она перекатилась у него из подмышки и поцеловала его. Мелкая испарина покрывала их с ног до головы. Лето заблистало восторгом первого вечера. Они ждали так долго, и наконец занавес поднимался.

День “М” назначили на первый июльский уик-энд, патриотический праздник. Компьютерам наверняка получится уделить время и собственным нуждам (которые характеризовались, кто во что горазд, как “исповедь”, “сон” или “плановый проблев”), и Баттери-парк будет, как никогда, пуст.

Тем временем их проблемы сводились к тому же, к чему у всех детей на каникулах, а именно, как убить время.

Конечно, книги, конечно, шекспировские марионетки, если не лень было стоять в очереди, конечно, всегда ящик, а когда сиднем сидеть доставало хуже горькой редьки — гонки с препятствиями в Централ-парке, только народу там было что леммингов. Баттери никогда не ставил перед собой задачи удовлетворить чьим-то нуждам, так что столпотворение там случалось редко. Если б александрийцев собралось побольше и не лень было б отвоевывать место под солнцем, можно было бы погонять мяч. Ладно, следующим летом…

Что еще? Конечно, политические марши, а для аполитичных, в меру аполитичности каждого, соответствующая религия. Не говоря уж о танцульках — но Лоуэнская школа намертво отбила у них тягу к большинству подобного толка любительских мероприятий.

Что до верховного досуга — секса, — для большинства их, кроме Маленького Мистера Губки Бантиком с Ампаро (да и для них тоже, когда дело доходило до оргазма), тот все еще был чем-то происходящим на экране, дивной гипотезой, которой не хватало эмпирического доказательства.

Так или иначе, все это было потребительство, чем бы им ни пришло в голову заняться, а пассивность их уже утомила (кого нет?). Им было двенадцать, или одиннадцать, или десять, и им надоело ждать. Чего ждать, спрашивали они.

Так что, кроме как когда они просто бездельничали и слонялись сольно, все эти потенциальные возможности — книги, марионетки, спорт, искусство, политика и религии — относились к той же категории полезности, что знаки отличия или уик-энд в Калькутте (название, которое до сих пор можно найти на некоторых старых картах Индии). Жизнь их ничто не расцвечивало, а лето их проходило, как любое другое лето испокон веку. Они плюхались в траву, хандрили, предавались праздности, подтрунивали друг над другом и выражали недовольство. Они разыгрывали в лицах бессвязные, стыдливые фантазии и вели длинные отвлеченные споры на периферийные темы бытия — о повадках тропических животных, или как делают кирпичи, или об истории Второй мировой.

В один прекрасный день они суммировали все имена, вырезанные в камне на монументах солдатам, морякам и летчикам. Цифра, к которой они пришли, оказалась 4800.

— Ничего ж себе, — высказался Танкред.

— Но это же не могут быть все! — настойчиво произнесла Мэри-Джейн, взяв на себя роль гласа народа. Даже “ничего ж себе” прозвучало с откровенной иронией.

— Почему б и нет? — спросил Танкред, который никогда не мог найти в себе силы удержаться, чтобы не перечить. — Это по всем штатам и по всем родам войск. Наверняка тут все — иначе те, чьих родственников забыли, подняли бы хай до небес.

— Так мало? Тут и на одно сражение не наберется.

— Может быть… — тихо начал Сопеля. Но к нему редко прислушивались.

— Тогда воевали по-другому, — объяснил Танкред, авторитетно, как политический обозреватель в прайм-тайм. — Тогда больше в дорожных авариях гибло, чем на войне. Факт.

— Но четыре тысячи восемьсот?

— … лотерея?

Челеста отмахнулась от всего, что было сказано Сопелем и что он когда-либо вообще скажет.

— Танкред, Мэри-Джейн права. Цифра просто смехотворная. Да в ту же самую войну немцы отправили в газовые камеры семь миллионов евреев.

— Шесть миллионов евреев, — поправил Маленький Мистер Губки Бантиком. — Но идея-то та же. Может, этих всех поубивало в какую-то одну кампанию.

— Тогда так бы и говорилось, — был непреклонен Танкред и даже добился под конец поголовного признания, что 4800 — цифра впечатляющая, особенно если каждое имя выбито в камне.

В парке был увековечен другой примечательный факт статистики: за тридцать пять лет через Кэстл-Клинтон иммигрировали в Соединенные Штаты 7,7 миллиона человек.

Маленький Мистер Губки Бантиком сел и подсчитал, что если выдолбить на таких же плитах, как те, где перечисляются солдаты, матросы и летчики, имена всех иммигрантов, с указанием страны, то плит потребуется 12 800, а если их все поставить, то они займут пять квадратных миль, или весь Манхэттен отсюда и до 26-й стрит. Только стоит ли, в конце-то концов, напрягаться? Что, так уж сильно все изменится по сравнению с тем, что сейчас?

Алена Ивановна:

На морские волны его загорелой лысины неведомый картограф нанес архипелаг коричневых островов неправильной формы. Пучки волос в глубине материковой части выступали открытыми залежами мрамора, особенно борода, белая, ломкая и в завитках. Зубы — стандартные собесовские; одежда — настолько чистая, насколько это вообще возможно для ткани столь древней. И воняло от него не так чтоб особенно. Но все же…

Мойся он хоть каждое утро, все равно, взглянув на него, вы бы думали, что он грязен, — как кажется, что паркет в некогда зажиточном доме требует полировки буквально через несколько секунд после того, как был отдраен до блеска. Грязь въелась в морщинистую плоть, в вечные складки одежды и отделилась бы лишь в результате хирургического вмешательства либо сожигания.