Шерлок от литературы (СИ) - Михайлова Ольга Николаевна. Страница 44

— Это же болезнь, он слеп и неподвижен…

— Мир слепца, как утверждал Борхес, широк и тёмен, — отозвался Литвинов, но спорить не стал. — Ну а теперь займёмся Фадеевым. Однако мне будет мало «Разгрома» и я, с твоего разрешения, воспользуюсь не только первым его произведением, но и последним им написанным.

— «Молодой гвардией»? — спросил я.

— Нет-нет. Я же сказал — последним им написанным. Запиской о самоубийстве. При этом я не верю расхожим глупостям, что перед смертью не лгут. Чепуха. Привыкший лгать налжёт и в смерти, не различающий лжи и правды также с лёгким сердцем соврёт. Однако прочитаем внимательно. Вот её текст целиком. «Не вижу возможности дальше жить, так как искусство, которому я отдал жизнь свою, загублено самоуверенно-невежественным руководством партии и теперь уже не может быть поправлено. Лучшие кадры литературы — в числе, которое даже не снилось царским сатрапам, — физически истреблены или погибли благодаря преступному попустительству власть имущих; лучшие люди литературы умерли в преждевременном возрасте; все остальное, мало-мальски способное создавать истинные ценности, умерло, не достигнув 40–50 лет.

Литература — эта святая святых — отдана на растерзание бюрократам и самым отсталым элементам народа, с самых «высоких» трибун — таких, как Московская конференция или XX партсъезд, — раздался новый лозунг: «Ату ее!» Тот путь, которым собираются «исправить» положение, вызывает возмущение: собрана группа невежд, за исключением немногих честных людей, находящихся в состоянии такой же затравленности, и потому не могущих сказать правду, — и выводы, глубоко анти-ленинские, ибо исходят из бюрократических привычек, сопровождаются угрозой все той же «дубинки».

С каким чувством свободы и открытости мира входило моё поколение в литературу при Ленине, какие силы необъятные были в душе и какие прекрасные произведения мы создавали и ещё могли создать!

Нас после смерти Ленина низвели до положения мальчишек, уничтожали, идеологически пугали и называли это — «партийностью». И теперь, когда все можно было бы исправить, сказалась примитивность, невежественность — при возмутительной дозе самоуверенности — тех, кто должен был бы все это исправить. Литература отдана во власть людей неталантливых, мелких, злопамятных. Единицы тех, кто сохранил в душе священный огонь, находятся в положении париев и — по возрасту своему — скоро умрут. И нет уже никакого стимула в душе, чтобы творить!

Созданный для большого творчества во имя коммунизма, с шестнадцати лет связанный с партией, с рабочими и крестьянами, наделённый Богом талантом незаурядным, я был полон самых высоких мыслей и чувств, какие только может породить жизнь народа, соединённая с прекрасными идеалами коммунизма.

Но меня превратили в лошадь ломового извоза, всю жизнь я плелся под кладью бездарных, неоправданных, могущих быть выполненными любым человеком, неисчислимых бюрократических дел. И даже сейчас, когда подводишь итог жизни своей, невыносимо вспоминать все то количество окриков, внушений, поучений и просто идеологических порок, которые обрушились на меня, — кем наш чудесный народ вправе был бы гордиться в силу подлинности и скромности внутренней глубоко коммунистического таланта моего. Литература — этот высший плод нового строя — унижена, затравлена, загублена. Самодовольство нуворишей от великого ленинского учения даже тогда, когда они клянутся им, этим учением, привело к полному недоверию к ним с моей стороны, ибо от них можно ждать ещё худшего, чем от сатрапа Сталина. Тот был хоть образован, а эти — невежды.

Жизнь моя как писателя теряет всякий смысл, и я с превеликой радостью, как избавление от этого гнусного существования, где на тебя обрушиваются подлость, ложь и клевета, ухожу из этой жизни.

Последняя надежда была хоть сказать это людям, которые правят государством, но в течение уже 3-х лет, несмотря на мои просьбы, меня даже не могут принять.

Прошу похоронить меня рядом с матерью моей. А. Фадеев. 13/V. 56.»

— Господи, — я ощутил, как мороз Бог весть отчего прошёл по жилам.

Литвинов же не был сентиментальным.

— Итак, посмотрим, — методично продолжил он. — «Искусство, которому я отдал жизнь», «созданный для большого творчества во имя коммунизма», «наделённый Богом талантом незаурядным» и «на меня, — кем наш чудесный народ вправе был бы гордиться в силу подлинности и скромности внутренней глубоко коммунистического таланта моего…» Это не ложь. Если, даже умирая, человек любуется собой и говорит себе комплименты, то он горд и самолюбив, и ничто не задевает его так сильно, как невнимание к его царственной персоне. Перед нами самовлюблённый позёр, склонный к театральности, обожающий засветиться на публике и обратить на себя внимание. Он, стоя одной ногой в гробу, четырежды хвалит сам себя. Значит, считает себя обделённым вниманием. Особенно смешно при этом упоминание о его скромности — странно, что он этого не чувствует. Добавлю, что Фадеев субъективен и предвзят в личных оценках, мнение он составляет не из наблюдений и фактов, а из эмоций и ощущений. Он описывает, и весьма субъективно, ситуацию в литературе, не упоминая ни одного имени, не называя врагов. «Литература отдана во власть людей неталантливых, мелких, злопамятных…» А ведь он умирает, ему должно быть всё равно, ну так назови их по именам. Но — нет. Что это? Страх? Да, смельчаков тогда не было. Но ведь он — старый солдат, в годы Гражданской был дважды ранен, повидал всякое, участвовал в подавлении Кронштадтского мятежа…

— А почему ты считаешь его оценки субъективными? — перебил я, — «Всюду ложь, издевательство и гнусность…» Это Корней Чуковский. «Все произведения современной литературы — гниль и труха. Вырождение литературы дошло до предела. Союз писателей надо немедленно закрыть» Это Лев Кассиль. Фадеев правильно описывает положение дел.

— Правильно, но субъективно. Те, кого ты назвал, говорят о литературе. Фадеев — о себе. «Меня превратили в лошадь ломового извоза, всю жизнь я плелся под кладью бездарных, неисчислимых бюрократических дел…» Его восприятие ситуации проходит только через него самого. Ему нет дела до всей остальной литературы, беда в том, что ему недодано почестей. Стало быть, он эгоистичен и самовлюблён. Если бы именно к нему прислушивались и именно его выделяли — жалоб не было бы. Не было бы и самоубийства. Равно он субъективен и в оценке своего таланта. Я не откажу ему в умении грамотно писать, но «талант незаурядный»? Мне искренне жаль, но согласиться не могу. Заурядный, очень заурядный. Прочтя «Разгром», я не запомнил ни одного эпизода, ни одной метафоры, ни одного героя, кроме Левинсона, и то потому, что автор, злоупотребляя толстовским приёмом, сорок раз твердит мне о левинсоновских глазах. При этом достаточно верным будет и соотнесение самого Фадеева с Левинсоном. Безжалостный к себе и к другим, волевой и энергичный, Фадеев искренне мечтал о лучшей жизни. Тогда все мечтали. Что он понимал под «лучшей жизнью»? Тёплое стойло и сытое пойло или все же воспитание нового прекрасного человека? Зачем ему этот человек? Мне кажется, что дача в Переделкино интересовала его куда больше. Фадеев так же мутен и расплывчат, как Левинсон. Ну, и напоследок могу сказать, — неожиданно подмигнул Литвинов, — что он был сластолюбив, и ему нравились толстушки.

— А это откуда известно? — усмехнулся я. — Сплетни о любовницах?

— Нет, стал бы я искать такое, — рассмеялся Литвинов. — Это — «Молодая Гвардия». Без этого опуса и не поймёшь, что же такое советская заказная литература. Можно рассматривать роман как памятник эпохи, свидетельство времени, но как Литературу — совсем нет. Герои — фигуры с советских плакатов, все до смешного примитивны, однозначны и шаблонны. Разговоры — лозунги. Даже описания внешности беспомощны: у всех одинаково прекрасные, горящие любовью к Родине глаза. При этом у женщин — «круглые» руки и «полные» ноги. Это, я думаю, неслучайно… — ухмыльнулся Литвинов. — И есть ещё один мистический эпизод, связанный с этим романом. Молодогвардейцев предали. Имя предателя неожиданно и страшно совпало с именем того, кто увековечил подвиг краснодонцев. Предателем оказался Гурий… Фадеев. Мистика, однако.