Шерлок от литературы (СИ) - Михайлова Ольга Николаевна. Страница 48
— Но ведь он жил во времена Борджа, Медичи, по сути, время суетное, пустое и блудливое… Я не прав?
— Нет, это кажется издали, — Мишель открыл энциклопедию. — Смена папы меняла жизнь и политику. Микеланджело родился при Сиксте IV, Франческо делла Ровере, монахе-францисканце. Его сменил Иннокентий VIII, Джанбаттиста Чибо, когда художнику было всего двенадцать, Иннокентий, кстати, издал буллу Summis Desiderantes, чем положил начало ведовским процессам, а восемь лет спустя его сменил Александр VI, Родриго Борджа, и правил одиннадцать лет, до августа 1503. Микеланджело в это время двадцать восемь лет. Пий III, Франческо Тодескини-Пикколомини распорядился стереть саму память о Борджа, но месяц спустя умер. Юлий II, Джулиано делла Ровере, созвавший Пятый Латеранский собор, ненавидел Борджа не меньше предшественника. Он как раз и предложил план перестройки базилики св. Петра и привлёк к нему Буонаротти. Затем на папский престол попадает старый знакомый Микеланджело — герцог Джованни Медичи, ставший Львом X и не имевший даже священного сана на момент избрания. Распутные были времена, да. Но его сменил Адриан VI, голландец, боровшийся с обмирщением курии, ярый контрреформатор. Когда Микеланджело было уже сорок восемь, на престол взошёл Климент VII, Джулио Медичи, кузен Льва X, незаконный сын невинноубиенного Джулиано Медичи. Редкий был тупица, допустил разгром Рима. Одиннадцать лет спустя его сменил Алессандро Фарнезе, Павел III, открывший Тридентский собор. Это уже жёсткая контрреформация. Юлия III и Марцелла II, проводивших ту же политику, сменяет в 1555 году Павел IV, это инквизитор-доминиканец Джанпьетро Караффа. Тут уж не пошалишь. Третий Медичи — Джованни Анджело, Пий IV, заново открывает Тридентский собор и завершает его. Микеланджело дожил и до правления святого Пия V, Антонио Микеле Гислиери, издавшего Римский катехизис и основавшего конгрегацию «Индекса запрещённых книг». Но времена менялись, а Микеланджело оставался собой.
Я сдался.
— Но это всё дела давно минувших дней, — сказал я, — предания, так сказать, старины глубокой. Но в литературе — ты можешь выследить черты педерастии?
Литвинов покачал головой.
— В стилистике — нет, я уже говорил, а вот в содержательности…
По-моему, именно тут Литвинов задумался и пообещал посмотреть нескольких авторов-геев.
— Я отмучил скучнейших «Фальшивомонетчиков» Жида и прочёл на английском кое-что Берроуза. Читал Кузмина и пролистал Форстера. Эту книжонку Жене, — он указал носком на рваньё, на котором разлёгся кот Гораций, — тоже прочитал. И ещё кое-что полистаю. Для наблюдений хватит. Поразмышляю на досуге.
Досуг Мишели длился три дня. Мне показалось, что когда я навестил его в выходные, он был бледнее обычного и пожаловался мне на хандру, едва я переступил порог.
Я поинтересовался её причинами. Мишель сообщил, что геевский андеграунд порядком вымотал его. Я разлил по бокалам остатки коньяка, оставшиеся с нашей прошлой встречи, а Мишель порезал лимон и сварил кофе.
Я устроился напротив и приготовился слушать.
— Все, что я прочёл, — начал Литвинов, — написано в разное время, кое-что тогда, когда содомия считалась откровенной мерзостью, и теперь, то есть во времена свободы, когда вы можете считать её мерзостью, но говорить об этом не свободны. Однако большой разницы в книгах этих периодов нет, кроме одной — скрытый гомосексуализм менее противен, чем открытый.
Мишель вертел в руках, согревая, бокал коньяка.
— Фрейд, конечно, наговорил много вздора, — сказал он, — но кое-что заметил верно. Извращения пола не могут не формировать девиантное мышление, искажённое поведение и кривые идеалы. Содомит — оборотень, противопоставляющий себя традиции, обществу и морали, и становящийся рассадником экзальтированного эгоцентризма. Гомосексуал мыслит безумно и алогично, и пытается вовлечь в абсурдизм всех окружающих. Пример? Вот «Богоматерь цветов»: «Я буду танцевать под похоронное пение. Итак, нужно было, чтобы он умер. А чтобы пафос этого события стал более резким, она сама должна была вызвать его смерть. Мораль, страх перед адом или тюрьмой здесь ни при чем, верно? Вплоть до мельчайших подробностей Эрнестина представила, как она будет действовать. Она выдаст это за самоубийство: «Я скажу, что он сам себя убил». Но точно так же, как я сам согласился бы убить только нежного подростка, чтобы после смерти мне достался труп, но труп ещё тёплый, и призрак, который так приятно обнимать; так и Эрнестина шла на убийство только при условии, что она избежит ужаса, которого невозможно избежать на этом свете (конвульсии, упрёк и отчаяние в глазах жертвы, брызги крови и мозга), и ужаса ангельского, потустороннего, именно поэтому, а может быть, и для того, чтобы придать больше торжественности моменту, она надела свои украшения. Так и я когда-то делал себе кокаиновые инъекции, специально выбирая для этого шприц в форме изящной пробки для графина, и надевал на указательный палец кольцо с огромным бриллиантом. Действуя таким образом, она не понимала, что усложняет свой жест, придавая ему исключительность, странность, которые угрожали все испортить. Так и получилось. Плавно и медленно спускаясь, комната слилась с роскошной квартирой, в золоте, со стенами, обитыми гранатовым бархата с дорогой стильной мебелью, в полумраке созданном красными фаевыми портьерами, и увешанной большими зеркалами с хрустальными подвесками на канделябрах…»
— О, Господи, ну довольно, — прервал я цитирование.
— Хорошо, — легко согласился Мишель, отбросив рваную книгу. — Итак, нам рассказывают бредовую историю трансвестита без пола и возраста, при этом никакой истории на самом деле нет, и само бытие трансвестита никому неважно и неинтересно, но слова множатся, иногда мелькают недурные тропы и забавные сравнения, но они не компенсируют недостаток смысла. Эта книга убитого времени, пустого времяпрепровождения и после неё остаётся… что? Вот финал: «Постарайся узнать пунктир. И поцелуй его. Прими, милая, тысячу крепких поцелуев от твоего Миньона» Пунктир, о котором говорит Миньон, — это силуэт его члена. «Я видел, как сутенёр, который чересчур возбудился, сочиняя девчонке письмо, положил на стол на бумагу свой тяжёлый член и пометил его контуры» Да, где-то так, контуры члена нам и остаются. Но зачем они нам? В романе — рваное мышление, почти бессюжетная калейдоскопичность и эпатаж. И никакой гениальности. Нет даже таланта средней руки.
— Согласен, — я прихлебнул коньяк.
— Теперь обратимся к содомии скрытой, себя не называющей. Это «Крылья» Кузмина. Книга, скажу откровенно, скучная и вялая, причём, настолько, что о ней просто нечего сказать. Сюжет примитивен до смешного, это становление героя, автор пытается увлечь нас разглагольствованиями на античные темы в духе платоновского «Пира», но не увлекает, ибо все его мысли не несут ничего свежего, а затасканы и истёрты, как старая купюра.
— Я пролистал его на дня, — сообщил я. — Там хоть явной порнухи нет.
— Да, сочинения Кузмина, по сравнению с позднейшими аналогами, довольно скромны. Здесь только переживания влюблённого, любовное чувство и его перипетии. Но тут — новое непопадание в читателя. Повесть Кузмина отталкивает женственностью эмоциональных истерических порывов и холодным мужским лицемерием. Здесь все мимолётно, как ощущение, а ощущение — как дуновение ветерка, запах цветка, лунный свет на воде, при этом Штрупу нужна задница Смурова, но сугубо постельная нужда прикрыта красивыми словами. Очень сильно проявлен — как нигде ранее — «инстинкт кратковременности». Это подлинно содомское, ни женское и не мужское.
Я бросил на Мишеля непонимающий взгляд.
— Содомит инстинктивно отрицает будущее, — пояснил Литвинов. — Имеющие детей и веру в Бога думают на века, они подлинно «мыслят столетиями», но гей на уровне инстинктов ощущает, что Вселенная кончится через двадцать-тридцать лет. Отсюда — пенкоснимательство и мораль «после нас хоть потоп». Что же реально ждёт Смурова в связи со Штрупом? Ведь совсем не восходящее солнце, а член — а не пунктир его — в заднице, а дальше — дно общества. И причём же тут разговоры о «блаженных лужайках из «Метаморфоз», где боги принимали всякий вид для любви, где Ганимед говорит: «Бедные братья, только я из взлетевших на небо остался там, потому что вас влекли к солнцу гордость и детские игрушки, а меня взяла шумящая любовь, непостижимая смертным». И все начинает вращаться двойным вращением, все быстрее и быстрее, пока все очертания не сольются в стоящей над сверкающим морем лучезарной фигуре Зевса-Диониса-Гелиоса…»?