Признание в ненависти и любви (Рассказы и воспоминания) - Карпов Владимир Васильевич. Страница 46
Сердце мое зашлось. Не сдержавшись, я ударила кулаками себя в грудь и рванулась. Однако чьи-то руки схватили меня и остановили. Но теперь я уже знала — убегу! По дороге в Тучинку, там, когда будут загонять в вагоны, на первом перегоне, но убегу. И если это только принесет пользу другим, ничего не буду скрывать!
ТРИ ПОЦЕЛУЯ
страницы биографии
В семье Галя долго была единственной. Отец среди окружающих пользовался уважением. И естественно, что ее баловали. Но семья была рабочей, и это сказывалось на Гале. Кто больше всех влиял на нее? Скорей всего отец. Хотя в доме хозяйкой считалась хлопотунья мать, уклад жизни в семье подстраивался под отца — сдержанного, неразговорчивого, в вечном плену своих мыслей. Правда, дома он находился мало — то был на работе, то на собраниях, то на рыбалке. Но зато когда оставался дома, во всем сразу становилось больше порядка. Отцовская воля давала себя знать — и, возможно, еще сильнее — после его смерти: заведенное им поддерживалось и сохранялось свято. А его слова «мозоли уважать надо» — в особенности. И не потому ли Галя сердилась и стеснялась, когда ее ласкали. Даже немного брезговала этим. Бросая исподлобья недовольные взгляды на несдержанного доброжелателя, украдкой вытирала целованное место ладонью.
Сказывалось и то, что мать была чистюлькой. Она чуть ли не ежедневно купала дочку, по нескольку раз в день расчесывала, заплетала и переплетала ее рыжие кудерки, придирчиво следила за платьицами. Галина постелька, веселенькие, в цветочках, наволочки на подушках были всегда чистыми-чистыми, усердно выглаженными. Правда, то, что ты имеешь в избытке, не очень ценится. Подросши, Галя возвращалась со двора растрепанной замарашкой, но мать немедленно, сразу с порога, тянула ее в кухню, к ванночке, и, старательно вымыв, переодевала в чистое.
И это само собой входило в натуру.
Такой вот своенравной, избалованной вниманием забиякой, которая, правда, успела полюбить Купалу, начала вести дневник, мечтала учиться дальше, на равных дружила с хлопцами, и вошла Галя в войну.
Ага, видимо, стоит напомнить и еще одно. Галя никуда, кроме пионерских лагерей, не ездила, и родной город в ее глазах был почти единственным обетованным уголком на свете, где все казалось отменным и дорогим — и грохотливая, в тополях, мостовая улицы, где она жила, и зеленое раздолье аэродрома под боком, и всегда забитая составами товарная станция, и таинственное в сумерках железнодорожное депо, куда Галя девчонкой бегала к отцу, нося обед. И кто знает, возможно, могучие «ФД», «СУ», полные силы перед дорогой, да серебристые крылатые самолеты первыми и пробудили в Гале чувство — родина и там, за небосклоном, куда бегут рельсы и где исчезают серебристые птицы. Тем более что, глядя на них, хорошо думалось про завтрашнее — заманчивое, светлое, что ожидает тебя.
Если не считать, что Галя пережила бомбежки — как раз бомбили ее заветные места — да видела охваченные огнем ангары и составы на станции, она столкнулась с немцами лишь на второй день, как те вошли в город.
Не спросившись у матери, подгоняемая злым любопытством, ибо то, что происходило вокруг, казалось невероятным, Галя, чтобы убедиться в случившемся и кое-что разведать, побежала за водой к колонке. Девушка склонилась уже над полными ведрами — хотела взять их и нести домой, — как кто-то обхватил ее сзади за талию и, навалившись грудью, смачно, с оттяжкой, чмокнул в шею. Передернув плечами от возмущения и неожиданности, Галя отступила. Перевернув ведро — то, что стояло под краном, — в страхе оглянулась.
Перед нею, обутые в сапоги, но голые, в одних трусиках, стояли двое — белобрысые, с крупными, атлетическими плечами парни. Что они немцы, можно было судить по их аккуратной короткой стрижке «под бокс» и холодным, белесым глазам. А главное — по незнакомо широким голенищам и бесстыдному нахальству — они усмехались и нагло щерили зубы.
— Ком… цу мир! — увидев, что Галя испепеляет их взглядом, поманил ее пальцем один из немцев и, чтобы было понятно — с неба, заглушая все, как раз низринулся гул: на посадку шел «Ю-89», — сделал непристойный жест.
Охваченная отвращением, гневом, Галя плюнула, хотела было крикнуть: «Как вам не стыдно!» — но пронзительный, с присвистом, гул самолета словно навалился на нее, сжал виски, и она, всхлипнув, кинулась прочь.
Первым ее желанием было пожаловаться матери — пусть заступится, защитит и как-то отомстит за неслыханное издевательство. Однако тут же ей стало ясно: это бессмысленно, — что сделает та, ежели право оскорблять, измываться эти типы завоевали и ты теперь в сравнении с ними ничто? Наоборот, чтобы не втягивать мать в опасные затеи, надо утаить от нее происшедшее — пусть не мучается, не накликает на себя беду. Хватит с нее забот и о меньшой сестре.
Не зная, что же все-таки делать, — а делать что-то было необходимо, — Галя промучилась с полчаса, боясь — мать заметит ее возбуждение и спросит, что с ней. Но затем, подхваченная порывом, — последнее слово должно было остаться за ней! — она хлопнула калиткой и побежала к злосчастной колонке.
Полные по края ведра стояли на месте! Что это было? Новое издевательство? Ловушка? Подозревая — неподалеку засада, жаждая стычки с обидчиками, Галя с вызовом взяла ведра и, вскинув голову, понесла их, нарочито идя по мостовой.
Ночью она не спала. Роились, донимали мысли — о себе, о матери, о немцах, о кое-где еще горевшем городе. В предгрозовой духоте, как бы совсем рядом, слышался рокот самолетов. От товарной станции долетали свистки маневровой «кукушки» и грохот транзитных эшелонов.
Поезда шли по военному графику — часто и, как представлялось, в одном направлении — на восток. И тревожные Галины думы устремлялись вслед за ними — в ночную темень, туда, где фронт, где вольные родные просторы. И, возможно, впервые, ворочаясь в горячей постели, страдая от собственного бессилия, Галя так ясно ощутила, как растет, крепнет, дает знать о себе чувство, с которым только и живет вера в завтрашний день и которым душа проникается сама собой… И когда за окном вслед за вспышкой молнии раскатились удары грома, а на железную крышу сыпанули гулкие, как дробь, капли, Галя, отдавшись этому чувству, расплакалась. Чтобы не выдать себя, уткнулась лицом в подушку. Захотелось, чтобы скорей настал рассвет и можно было бы бежать к друзьям, излить душу, — есть же ведь у нее Любаша, Андрей, Нелли? Они непременно помогут ей…
Откуда Гале было знать, что когда она на следующее утро свернет на соседнюю — Брилевскую — улицу, то переживет еще более страшное: увидит, как чем-то взбешенный, в расстегнутом кителе, без шлема мотоциклист будет гоняться за босоногим мальчишкой, покуда не прижмет его передним колесом к забору. А затем, шалея, погонится за Галей. И понадобятся месяцы, чтобы вернулось здоровье, чтобы Галя могла переговорить с друзьями, которые сами придут к ней, надеясь — она по-прежнему будет задавать тон.
Настал и прошел Купала. В огороде снова закраснелись маки. Зацвела под окнами липа. Правда, не пышно, не по-золотому, а так, что скоро цвет опал. Установились жара, пыль. И, может быть, потому Гале стало вспоминаться прежнее, не виданное уже год — лес, поле, освещенные самым ярким — июльским — солнцем.
Покачиваясь, спеют ржаные колосья. И помнится, если взять их, усатые, в такую пору на ладонь и потереть, вылущатся теплые восковые зерна. В синеве звенит жаворонок, трепещет крылышками, исходит песней. И тут же, рядом, в тихой заводи красуются белые лилии. Ища поживы, мутят воду резвые утята. Ага — да, да! — второй раз пополнились семьи зайцев, белок… И эта неистребимая жизнь, ее прелесть, что была, есть, а значит, будет вечно, приобретала для Гали необычную цену, требовала: заслони родное, возьми под свое крыло, ближе к сердцу.