Признание в ненависти и любви (Рассказы и воспоминания) - Карпов Владимир Васильевич. Страница 50
Пришлось перебираться в Минск.
Притащили с пепелища кровать, разгородили комодом на две половины комнатушку и стали жить. Десять месяцев просидели мы на Галиной шее. Правда, помогала свекровь. Галя выхлопотала продуктовые карточки на детей, я стирала чужое белье. Получала за это натурой — солью, махоркой. Ходила менять их на крупу. Но чем особенно могла помочь нам старая женщина? Что значили четыреста граммов эрзац-хлеба на месяц. И много ли ты заработаешь на этом белье?
У Жени начался рахит, на мальчика было больно смотреть. И, проклиная все на свете, довелось в декабре, перед Новым годом, отнести детей назад к свекрови — там хоть молоко есть, — а самой поступить судомойкой в столовую суда. Чего только не пережила я там!
Некоторые говорят: если бы немцы так не зверствовали, не разгорелась бы и такая борьба. Я тоже временами спрашивала себя: а что и вправду, если бы они не так свирепствовали, как бы все было? И каждый раз склонялась к мысли: так не могло быть, ибо они фашисты. А во-вторых, если бы были и не фашисты, а кто-нибудь иной, все равно оставались бы захватчиками. А значит — чужаками, врагами советской власти. Иначе говоря, борьба все едино была б не менее беспощадной. Людям только нужно было осмотреться, возненавидеть, освободиться от власти неожиданных событий, выбрать место в борьбе.
Мы с Галей стали искать связи с подпольем. Не только чтобы отплатить за то, что вытворяли немцы. Нет. А чтобы вообще быть со своими. Правда, пугало несоответствие. Мы — и целая вооруженная до зубов свора… Да и нужно было думать о детях, спасать их… Но какое это было спасение?..
К тому же у Гали не выходил из головы муж. Только раньше она предполагала, что он попал в плен, а теперь фанатически верила — на фронте и беззаветно воюет. Так что выходило: если она хочет быть достойной его, то обязательно должна делать что-то сама. Может же случиться, что после победы найдутся охотники, которые с усмешечкой намекнут: «Известно, казино… Как ты убережешься? Грязь — она липу-у-чая!» Остановила ведь раз незнакомая горбунья, била себя в горб: «Служишь, гадина? Такие у нас вот где сидят…» Так пускай тогда за нее, Галю, говорят дела. Чтобы Саша, если встретятся, смотрел бы блестящими глазами, гордился ею: «Вон какая она у меня!» А тем, кто подначивает, наговаривает, мог бы отрезать: «Минутку, минутку! Вы сами сначала сделайте, что сделала она, а потом уж и оценки давайте».
В конце весны генеральный комиссариат перевели в новое здание. Рядом с ним подготовили квартиру гаулейтеру, и генеральша предложила Гале перейти к ней горничной. Горничной к гаулейтеру! К человеку, желавшему, чтобы одно его имя наводило на людей трепет!
Так внезапно открылись вон какие возможности!
Я до этого трижды видела его. Первый раз — на пороге кухни в судейской столовой. В открытых дверях. Мы как раз чистили картошку, а кухарка, которая только что вымыла голову, сушила над плитой волосы. Я даже не представляла себе, что так может кричать человек, из которого просто выпирает важность. Хорошо, что адъютант, оказавшийся за его спиной, подал нам знак встать, а кухарке исчезнуть. Второй раз — когда гаулейтер выступал перед полицаями в парке Горького, а после тут же, у трибуны, раздавал им награды. Он поставил для удобства ногу на какой-то табуретик и, не смотря на бобиков, которые по очереди вытягивались перед ним, совал подаваемые адъютантом ботинки с железными шипами на подошвах. И, наконец, видела его в Театральном сквере в кошмарный майский день, когда прямо на деревьях вешали наших. Я знала — надежда моя напрасна. И все-таки, не желая примириться с Васиной смертью, пошла искать его среди осужденных. «А что, если?..» Гаулейтер, окруженный свитой, красовался неподалеку от входа в сквер и с хозяйственной строгостью наблюдал за тем, что происходило вокруг…
Так или иначе, но этот спесивый, с тяжелыми скулами немец, который каждую минуту мог дать волю своему гневу и решить судьбу любого из нас, сделался в моих глазах воплощением той ненавистной силы, что заслоняла собою весь свет и приносила беды.
Верно, нечто похожее, хотя, конечно, по-своему, чувствовала и Галя. Ибо когда я сказала ей об этом, она метнула на меня взгляд и начала кусать уголок косынки.
— Он терпеть не может, — судорожно дернулась она, — когда кто-нибудь в его присутствии говорит громко. А сам? Когда дома, гремит один его голос. Кричит на адъютантов, на прислугу. Дерет горло в телефонную трубку. Рычит на собак. Исключение разве рыжий Бербал. С ним лишь и ходит прогуливаться по двору. Остальные, поверишь, просто безголосыми при нем делаются или стараются на глаза не попадаться. Даже гнедике фрау в своем белоснежном халате. Даже дети. За столом сидят — не шевельнутся. Муштрует, занимается с ними шагистикой. Показывает, куда бить, чтобы сильней болело. А недавно присутствовал при расстреле им же осужденных детдомовцев. И перед тем, как эсэсманы стали стрелять в них, бросал детям конфетки… А вечером засел какую-то пьеску писать. Фу!.. И во всех двенадцати комнатах Гитлер, Гитлер…
Случай столкнул Галю с одной девушкой, пришедшей сюда якобы по заданию из леса, а меня с Николаем Похлебаевым, работником кино…
Привела девушку Галина приятельница, с которой сестра делилась своими мыслями и планами. Молоденькая, быстрая, в кудряшках, она с порога, помахав сумкой и цветами, предложила сестре выполнить задание — покарать выродка.
Подруге Галя верила, но многое тут выглядело подозрительным. Девушка не имела конкретного плана. Отказалась организовать встречу с командованием партизанского отряда, от имени которого будто бы действовала.
Галя встревожилась. Тем более что та, уловив ее колебания, вдруг вынула из сумки пачку денег. И когда хлопнула дверью, Галя накинула уже платок, чтобы бежать в СД — доносить на подосланного агента. Пришлось остужать, уговаривать: «А если она наша? Тогда что? Лучше уж собой рисковать!»
Это было во вторник. А в среду, остановив Галю в коридоре, гаулейтер, вперив в нее холодные зенки, спросил: а что бы она делала, если бы ей предложили убить его? «Если бы деньги давали? А? Много-много?»
Мужество у человека, как, скажем, и доброта, от природы. Но, в отличие от доброты, оно, верно, больше зависит от обстоятельств. Ему необходима какая-то атмосфера, что ли.
В СД понимали, что, посылая провокаторов, они не только выявляют своих врагов, а лишают мужества. Гаулейтер, безусловно, не знал о посещении девушки. Иначе бы сестру выгнали и посадили — почему не выдала подстрекательницу? Но и он своими вопросами предупреждал возможный Галин поступок. Показывал, что он все и всех видит насквозь и любые принятые меры обречены на провал.
Однако ни СД, ни гаулейтер не учитывали, что они этим самым будоражат мысли, направляют их на то, от чего стараются отвести. Разговор с гаулейтером испугал Галю, это так. Но он же помог убедиться: «Боюсь не я одна. Боится и он! Значит, чувствует опасность… А следовательно, несмотря на все меры, принятые охраной, опасность для него остается… И нанести ему удар мне, наверно, легче, чем кому другому».
Вот почему, когда я привела Похлебаева, Галя держала себя спокойней. Что-то как бы утверждалось в ней.
Интересно сложилась судьба и этого человека. В боях под Минском Похлебаева ранило, и он попал в Клинический городок. А когда Минск заняли немцы, его, как и еще нескольких других раненых армейцев, спасла медсестра — раздобыла гражданскую одежду и долечила дома.
Он принес нам подарок — кусок сала. Сказал, что партизанское. И когда мы рассказали ему про девушку, убежденно заявил, что гаулейтер все равно обречен, и предложил встретиться с Марией Черной. «О-о!» — протянул, называя ее фамилию, и все как-то стало на деловую ногу.
С этого момента, не знаю, как у Гали, у меня появилось чувство — я должна подниматься на крутую, скалистую гору. Мне тяжело, я спотыкаюсь, ноги скользят, но остановиться, чтобы перевести дух, уже нельзя, как нельзя и вернуться назад — не позволяет что-то, что сильнее меня. Да и за спиной одна чернота.