Признание в ненависти и любви (Рассказы и воспоминания) - Карпов Владимир Васильевич. Страница 56

Весной сорок третьего, перед тем, как снова лететь в тыл противника, я получил возможность побывать на Урале. Партизаны там были еще дивом, и меня без конца приглашали на встречи — и в самом Иргинске, где жила моя семья, и в окрестных деревнях, куда я ходил с тщедушной сероглазой библиотекаршей-ленинградкой.

Моими слушателями были преимущественно женщины — старушки, солдатки, часто вдовы. Слушали они меня, как слушают посланцев-вестников усталые, участливые труженицы, — внимательно, вздыхая. Спрашивали, не встречал ли на партизанских тропах уральцев и как это вообще можно жить рядом с врагами: «До них же рукой подать…»

— Говорите, и уральцы? — переспрашивали чуть ли не хором, и все замирали в ожидании.

— А фамилий не помните?

— Значит, и те, кто без вести пропал, могут еще живыми быть?

— Ай-ёй! Молодцы!

— А как там женщины? Чай, бедным, тяжелей, чем всем, достается?

— Тут важно не упасть духом только.

— И командирши есть?

Под конец встречи наиболее душевные добрели до слез. На минуту исчезали и возвращались с яичком, с рюмкой меду, с теплой шаньгой. И эти мгновения для меня были чрезвычайно мучительными. Как ты откажешься от этих даров? Но как и примешь их из худых, потрескавшихся рук?! Выручала библиотекарша-ленинградка. У нее на руках была больная, немощная мать.

В избе или в красном уголке, где происходили сходки, пахло нагретой, принесенной с улицы сыростью. За метр от стола с коптилкой ютился мрак. В скупом, мигающем свете лица женщин казались ликами на древних, пожухлых иконах, и хотелось отдать им, терпеливицам, теперешней нашей опоре, силе, душу… И позже, спустя несколько месяцев, встретившись в партизанской деревне на Логойщиие с Марией, я глядел на нее, вспоминал уралок и думал: «Вот судьба!..»

Родилась она в многодетной семье. Но, как только начала помнить себя, зачастили беды, и семья стала убывать. Погиб под Двинском, на поле боя старший брат. Потом умер второй — раненный при ликвидации эсеровского мятежа в Кронштадте… Набожная мать притихла, замкнулась, перестала молиться. Сняла в красном углу все иконы, кроме богородицы: «Верю, заступница, ты делала свое, хоть и не дошли твои слова!» И этот своеобразный материнский бунт, поразив Марию, был воспринят ею тоже как приближение очередной беды.

Толочинский район богат лесами. Стеклозавод окружал бор. Охотясь, отец находил там передышку от работы. Детвора бегала туда за грибами и ягодами. В бору было теплее даже зимой. Потому Саковцы и на своем огороде посадили деревца. Поливали, ухаживали за ними: «Пускай растут, живые ведь… Может, и порадуют кого-нибудь…»

Училась Мария лишь от рождества до пасхи: «Знаю, дочушка, молчи… Да тебе в солдаты не идти, помоги маленько!» И Мария помогала — подростком пошла на стеклозавод. Правда, его вскоре закрыли. Рабочие начали разъезжаться. Мария с братом также нашла новое пристанище — на стеклозаводе «Труды» под Полоцком, где и доросла до съемщицы оконных листов.

Великая тайна, как формируется человек. От природы, наверно, ему достается только закваска. Остальное же зависит от времени, от выбранного или предопределенного места… Влияют ли при этом жизненные события? Конечно. Они могут усложнять судьбу человека, ему может просто не повезти. Перед ним могут вырасти глухие стены, и это ранит его. Или, напротив, перед ним могут открыться скрытые дали, и это окрыляет его. Но суть человека все-таки определяет иное — более постоянное. Такое, что ты вбираешь в себя с детства, что с тобой, пока ты взрослеешь, что жило до тебя, живет с тобой и, уже несешь сквозь годы.

Так или иначе, все это происходило с Марией в семье стеклодува, в лесном рабочем поселке, а затем на заводе «Труд». Маленькая Манька бегала среди зеленой благодати, дружила с такой же босоногой детворой, кормила в стужу синиц, помогала по дому матери. А главное — там она начала догадываться, кто ее друг и что противостоит ей. В шестнадцать лет она уже стала сельским женоргом. Ей жаль было женщин, жаль горемыку мать с ее вечным страхом и бесконечными усилиями свести концы с концами, и Мария начала ходить и говорить об этом по окрестным деревням в босоножках на деревянной подошве. В староверческом Новом Соколине на нее спустили собак. Но она отбилась от них, нашла единомышленниц и намеченную там делегатскую сходку провела.

И все-таки быть бы Мане-Марии простой работницей, но вмешалось время, комсомолия — ее выбрали сначала народным заседателем от молодежи: «Любишь справедливость — пожалуйста!» — а после и председателем райдетбюро ЮП [6]: «Как раз по тебе, действуй. А там и учиться поедешь…» Ну, и пошло, закружилось!

Уже имея детей, Мария поступила — свершилось же наконец! — в юридический институт. Увлеклась криминалистикой. И хоть после окончания института появилась возможность работать в Верховном суде, где проходила практику, добилась — оставили в институте, дали возможность готовиться в аспирантуру.

К этому времени умерла мать. Подоила корову, поставила подойник на лавку в сенях, но процедить молоко не успела — сдало сердце. Несчастный случай отнял жизнь у отца. Братьев, оставшихся в живых, разбросало по стране. Старшая сестра, обзаведясь семьей, поселилась тоже не близко — при стеклозаводе «Октябрь». Так что Отечественную войну Мария встретила одна-одинешенька. Даже дочка уехала на каникулы к тете. Сын же Юра… Когда Мария на второй или третий день войны, выбрав момент, прибежала в Красное Урочище, где находился детский садик, дети сидели уже в автобусе.

Как раз недалеко разорвалась бомба. Ребята закричали, автобус тронулся…

Этот плач-крик как бы застрял в ушах Марии. Он лишь иногда притихал, чтобы опять и опять леденить сердце. Особенно когда она, видя новые ужасы, закрывала глаза и замирала от недоброго предчувствия.

Мария терзалась, была сама не своя. Выходила за город: «Поедут — здесь скорей увижу!» Приставала к беженцам, бредущим с узлами по Могилевскому шоссе. Но страх разойтись с сыном: «А что, если вернутся другой дорогой?» — гнал назад.

На ее глазах горел, рушился город, гибли люди… От дум раскалывалась голова, однако вскоре надо всем взяло верх одно: «Надо что-то делать! Защитить себя и спасти, что можно…»

Почерневшая, измученная, добралась она до «Октября». По дороге, пока были силы, подносила чужих детей, помогала изнеможенным женщинам, несмотря ни на что плетущимся на восток.

Сестра сидела за столом. В окно она видела, как шла в дом Мария, однако не встретила ее у порога, не встала. В черном платье, гладко причесанная, со старательно вымытым бескровным лицом, она смежила веки и, как немая, со стоном пошевелила губами.

— Несчастье? С Томочкой?

Из уст сестры снова вырвался стон.

В комнате было светло. От солнца все отливало золотистым. Знакомые вещи — круглый стол, застеленный клеенкой, венские стулья, сервант, вазоны, которые так любила сестра, — стояли на прежнем месте. Глядя на сестрин лоб, белый и, верно, холодный, как у покойницы, Мария рванулась к ней.

— Ну, Татя, говори же! — попросила, чувствуя, как немеют, отнимаются ноги.

В комнату вбежало рыжее создание с косичками, что торчали в разные стороны. Девочку, видимо, предупредили, так как она, не особенно удивляясь, подбежала к Марии и крепко обняла ее.

— Ма-амочка! — зажмурилась от счастья.

— Что у вас тут такое? — настойчиво повторила Мария, радуясь и в то же время тревожась.

Это дошло до сестры, вернуло дар речи. Из глаз ее покатились слезы.

— Немцы наших мужчин постреляли. Всех, кого схватили и кто за Березину не успел переправиться. Даже похоронить не разрешили. За что такое наказание, Маня! Неужто все это даром выродкам пройдет?..

И долго, после того как легли спать — Марии с дочерью постелили на полу, — прижимая к себе трепетное тело дочери, она слыхала стоны сестры:

— Твоей защите отдаемся, святая божья мать! Тебе вручаем заботы наши. Избавляй нас от злой напасти, дева Мария!..