Признание в ненависти и любви (Рассказы и воспоминания) - Карпов Владимир Васильевич. Страница 76
— Теперь только туда! — показал Лесницкий на сеновал, что был под одной крышей с домом.
По лестнице мы взлетели на сеновал. Убрав за собой, как трап, лестницу, замерли с наставленными автоматами. «Неужели кто-то выследил и донес?»
О том, что происходило снаружи, сейчас можно было судить лишь по звукам. Правда, между крышей и стеной светилась незашалеванная полоса, но через нее виднелся только пожелтевший у стены снег. Мы прислушались…
Вот взвизгнули ворота. У дома зашаркало несколько пар ног. Вот кто-то сердито загерготал. Потом скрипнула дверь в сенях, в избе… Я вздрогнул и вдруг почувствовал — на меня глядят: подойдя к стене и задрав голову, под крышу всматривался рыжий, веснушчатый солдат. Он щурился, кривил губы и как бы что-то старался понять. Я не мог ни отклониться, ни отступить — это выдало бы нас. Надеясь — солнце, свет, которого так много на дворе, не дадут ему увидеть меня, — я только направил на него автомат. И в этот миг взгляды наши встретились. «Пальну, если встревожится, — все же удержался я. — Если встревожится, тогда…»
Я никогда так внимательно и близко не смотрел в глаза врагу. Я видел его суженные и потому злые зрачки. И сами глаза — золотистые, цвета спелого желудя… Кто он? Судя по простому худощавому лицу, по крепким, жилистым рукам, в которых он держал автомат, трудяга. Может, даже рабочий.
Так какая же тогда сила пригнала его сюда, заставила стать нелюдем, проявлять инициативу? Не страх ли — очень далеко зашел, и нет дороги назад…
Трудно сказать, как бы все повернулось, да тут послышался голос дочери хозяина:
— Пану солдату что-то нужно? Да? Так пусть пан скажет…
— Фуру… — буркнул тот, подбирая более понятные слова.
— Куру? — не дошло до девушки. — Подождите, я сама поймаю!
— Фуру, — упрямо повторил солдат и скосил на нее глаза, — в темноте, что господствовала на сеновале, он меня не заметил…
Когда, взяв Лесницкого с лошадью, они уехали, мы спустились на землю. Показалось: пробыли на сеновале долго, так долго, что проголодались — всем очень хотелось есть.
Обстоятельства, другие встречи помешали нам на следующий день пойти в Заречье, и мы попали туда только через неделю-полторы, побывав на своей базе. От Чучанов проводником взяли Ивана Володько, который за это время связался с Петриком и поговорил с ним. Взяли мы с собой Ивана не только потому, чтобы показал дорогу и был посредником. Ему, домоседу, человеку, не склонному проявлять инициативу, необходимо было возбуждение, полезно было побыть в компании наших ребят. Ибо в задуманной операции он мог понадобиться, и в первую очередь как старожил, который прекрасно знал окрестность.
Заречье приютилось на противоположном, более высоком берегу Свислочи и, как все приречные деревни, тянулось вдоль берега. Петриков дом — под жестяной крышей, со ставнями, срубленный, по-моему, на немецкий угол, — стоял у самой реки, на излучине. За теплые дни лед на краях подтаял, и нам пришлось класть от берега доску, которую хозяйственный Иван Володько прихватил по дороге. Под ногами прогибалось, потрескивало, и мы двигались по льду как на лыжах.
Петрик принял нас с суровым гостеприимством. Приземистый, коренастый, неторопливый в движениях, на крыльце поздоровался с каждым за руку и, войдя в дом, запущенный, будто нежилой, зажег керосинку.
— Ставни закрыты, — объяснил. — Окна эти на Свислочь. Так что не страшно. Да и в деревне, на том конце, осталась одна собака. Если что-либо, залает.
Кругловатое лицо его заросло щетиной, рыжеватые брови нависли над глазами, а весь он был нахохленный, угрюмый. Я знал — Петрик вдовец. Не так давно трагически погибли его жена, дочь, сын. Невестку отправили в Германию, и несчастный человек живет — прозябает один, нелюдимо, только с внуками-малолетками.
— Нам нужна от вас помощь, — мягко сказал я.
— Об этом потом, — исподлобья рассматривая наши маскхалаты и забинтованное оружие, бросил он. — Раньше подкрепитесь.
— А есть чем?
— В беде люди находчивы. А не хватит своего, одолжу.
— Ночью?
— Привыкли и к этому. Назло… Вот только дети связывают…
Дневали мы в лозняке, росшем на более низкой стороне Свислочи, против Заречья. Под утро вода пошла поверх льда и как бы отгородила нас от деревни. Но через кусты можно было наблюдать, что делается в деревне. С другой стороны в просветах между кустов виднелась и даль — каменистое, бугроватое поле, лес в конце его.
Володя Кононов лежал со мной рядом. В белом капюшоне лицо его выглядело совсем юным, глаза поблескивали. Суровая угрюмость Петрика поразила его. Он смотрел на высокое, посветлевшее небо, которое, когда лежишь на земле, всегда кажется недостижимым, пробуждает мысли, и не мог уснуть. Догадываясь — сон также не идет и ко мне, — зашевелился.
— Ты мог бы жить, как он?.. — спросил тихонько и, чтобы видеть меня лучше, повернулся на бок, положил под щеку руку в рукавице. — Говорят, сына его ошибочно расстреляли партизаны. Посчитали, что ходит в Ждановичи и Минск информировать немцев. Петрик как будто в этом лозняке его нашел. Пострадал и от врагов, и от своих… Сомнений у тебя нет?
— Нет, — ответил я, чувствуя, что заболело сердце. — Он иной породы. Да и внуки тянут не к предательству.
— Это правильно, я перед походом сюда крутил у радисток солдат-мотор, а потом слушал последние известия. Победа не за горами. А она подгоняет, подсказывает кое-что. Дороже стали и жизнь, и завтрашний день, и ордена…
— У Петрика, по-моему, это глубже, трагичнее. Он служит, несмотря ни на что…
Когда совсем рассвело, стало видно — за полем, у леса, маячат фигуры солдат. Деревня тоже проснулась, по ней начали сновать люди, с резгинами, корзинами, так просто — без всего.
— Ну ты! — долетел ломкий окрик подростка. — Мама, собирайся быстрее!
Кононов попросил у меня бинокль и навел на лес.
— Военнопленные, должно быть. Или согнали из деревень лесорубов и охраняют, — сказал пренебрежительно и, вернув бинокль, смежил глаза.
Это открытие будто успокоило его, и он через минуту засопел носом, уснул.
К вечеру все прозябли так, что еле дождались, пока затихла деревня. Довольные — можно размяться, побить себя руками, — несколько минут мы скакали на своем лежбище и, немного согревшись, подались опять к Петрику, который обещал отвести нас в Банцаревщину, к лесничему Ксеневичу.
Из Заречья вышли гуськом — далеко впереди Петрик, за ним, друг за дружкой, мы. Ночная дорога кажется более длинной. Зато не так чувствуется опасность — ты ничего не видишь вокруг, значит, не видят и тебя. Плелись мы долго, полем, с единственной заботой— держать принятый порядок. Не доходя до леса или, может, просто кучки деревьев, что неожиданно выросли впереди, Петрик остановил нас — там протекала речушка, и ее нужно было переходить по кладям.
— На них ждановичские вояки временами караулят, — хрипло проговорил он. — Я сам сначала проверю…
Это вернуло ощущение реального. В Ксеневичев дом, небольшой, но, если не ошибаюсь, под шатровой крышей (я никогда днем не видел его), мы вошли втроем — Петрик, Володя Кононов и я. Что мне бросилось в глаза? Скромный, давно забытый уют. Война будто не заглядывала сюда — половики, скатерки, чистота. Покой, вежливость шли и от самого хозяина — среднего возраста, с открытым, хорошо очерченным лицом.
Он не то чтобы обрадовался, а как бы почувствовал облегчение, будто ожидал нас, и мы пришли.
— Мать! — сказал лесник негромко, зная — за стенкой жена тоже не спит и прислушивается. — Поспеши, мать!..
Когда Петрик пошел к ребятам, я заговорил о его обходе.
Ксеневич заулыбался.
— Что обход! Сначала кое-кто бросился было сгоряча рубить. Но вскоре поостыли. В доме отдыха немцы, на правительственных дачах немцы, не слишком развернешься.
— И на дачах? — как бы удивился Володя Кононов.
— А вы думали! Туда вообще носа нельзя сунуть. Сигнализация, охрана, собаки. Даже по Свислочи на лодке не покатаешься. Пацаны попробовали там рыбу ловить, так десятому заказали.