Георгий Победоносец - Малинин Сергей. Страница 31
Тяжёлый боярский посох со свистом рассек воздух. В самый последний миг боярин сдержал почти овладевшую им жажду убийства, и удар пришёлся не в висок, куда поначалу был нацелен, а по шее. Безносый Аким повалился на бок, скуля и охватив грязными ладонями ушибленное место.
— Пёс лживый, криводушный! Предерзкий смерд! Душегуб! Иуда! — тихо, чтоб не разбудить дворню, сквозь зубы приговаривал Феофан Иоаннович, избивая своего бывшего палача посохом и топча сапогами. — Я те побегаю!
— Да не бегал я, батюшка, Христом-Богом клянусь, не бегал! — так же тихо причитал избиваемый палач. — Татарин проклятый меня полонил! Десять лет в чужой неволе томился, насилу убёг! Не гневайся, благодетель! Сделал я, что ты велел! Всё исполнил, как ты наказывал!
Феофан Иоаннович даже задохнулся от такой неслыханной дерзости.
— Ты?! — страшным свистящим шёпотом вскричал он. — Да ты кого обмануть тщишься, смерд?! Что ты исполнил, ежели я Зимина третьего дни своими глазами видал?!
— То третьего дни было, — неожиданно спокойно ответил Аким, подтаскивая поближе принесённый с собою мешок. За мешком по полу тянулась тёмная полоса. — Гляди, боярин, что я тебе принёс! Каков подарочек?
С этими словами он перевернул мешок. Из него выпало и, стукнув об пол, подкатилось к самым ногам боярина нечто, поначалу принятое им за почерневший, гнилой кочан капусты. Приглядевшись, Долгопятый отпрянул: с перепачканного кровью лица смотрели широко открытые мёртвые глаза соседа, Андрея Зимина.
Глава 8
Опустив лицо в ладони, Никита Зимин сидел на лавке в доме деревенского старосты. От рук и одежды так и тянуло горьким запахом гари, тяжким духом пепелища, в кое превратилась прежняя, пусть не шибко богатая да славная, однако, как представлялось ныне, счастливая жизнь дворянского сына Зимина.
За низким оконцем мало-помалу сгущались неторопливые летние сумерки. Оконце было по старинке затянуто бычьим пузырём, отчего проникавший через него свет казался мутным, нечистым, как болотная стоячая водица. По дому тихо, на цыпочках, чтоб не потревожить объятого кручиной молодого барина, передвигались жена и невестка старосты — накрывали на стол к вечере, ждали мужей. Ребятишек, сколь их было, всех выгнали из избы вон — всё едино на дворе тепло, и неча им под ногами путаться да на Никиту Андреича глазеть, палец в рот засунув. Горе у человека, понимать надо.
Впрочем, с таким же успехом домочадцы старосты могли бы шуметь, стучать, петь песни и даже плясать прямо у него перед носом — Никита их всё едино не видел и не слышал, с головой уйдя в горькие раздумья. Судьба нежданно-негаданно ввергла его в пучину несчастья, и это в тот самый миг, когда впереди, мнилось, замаячил лучик надежды!
Гостилось ему у княжича Загорского хорошо, да недолго: Ярослав вскоре должен был отправиться с посольством к римскому кесарю, сиречь немецкому императору Фердинанду — стращать его русской силой и в то же самое время уверять в братской любви к нему царя Ивана Васильевича, дабы не чинил препятствий торговым и служилым людям в сношениях с Москвою и не влезал в её кровавую распрю с Ливонским рыцарским орденом. Дел перед отъездом у княжича было невпроворот — как государевых в Москве, так и своих, хозяйских, в вотчинном имении. Посему, обняв и расцеловав Никиту, как родного брата, княжич сразу повинился, что провести с ним много времени не сможет и что доброй проказы, как то случалось в былые времена, ныне они учинить не успеют.
Сидя за столом, что ломился от яств, посмеялись, вспоминая те проказы. Припомнили, как однова́, гостя с отцами в дому боярина Хлопушина, вдвоём составили грамотку, в коей было прописано про казну татарского хана, якобы зарытую у Хлопушиных на подворье. Расписали всё, как надо быть: сколь в той казне злата, сколь серебра, сколь каменьев самоцветных и каких; про оружие драгоценное, понятно, тоже не забыли, ибо отроку четырнадцати лет, какими они тогда были, красивая сабля дороже всех сокровищ мира представляется. Грамотку ту подкинули в такое место, где Егорка, боярина Хлопушина сын, один только и мог её сыскать. Егорка, лоб здоровенный, да умом негораздый, грамотку нашёл, с грехом пополам прочёл, а после, отцу ни слова не сказавши, весь двор как есть ямами изрыл — когда мальчишек дворовых заставлял, а когда и сам за лопату брался. Долго боярин с ним бился, покуда добился, зачем сын норы в земле копает. Сколь розог извёл, то уму непостижимо, а Егорка всё крепился — не хотелось, вишь, тятьке ханский клад отдавать. Потом, конечно, признался. Тяжко тогда боярину пришлось, ибо непонятно было, что с ним, дурнем, делать: не то сечь, не то смеяться, не то и вовсе пожалеть, что таким доверчивым да недалёким на свет уродился…
Как отсмеялись, Ярослав, помрачнев немного, поведал Никите новость: Егорку-то Хлопушина, оказывается, татары хана Девлет-Гирея на дальнем южном рубеже насмерть убили. Как и что там было, татары ли набежали либо сам он по ошибке, в степи заплутав, на них наехал, того теперь не сведаешь. А только, как оно ни будь, мёртвые сраму не имут, а стало быть, принял Егорка самую что ни на есть почётную для боярского сына смерть — с саблей в руке, лицом к неприятелю.
После княжич подробно и весело рассказывал, как ходил с посольством во фряжские земли. Про что ни говорил, всё у него выходило смешно да забавно, будто и не по государевой службе ездил, а потехи ради. Никите, однако ж, было ясно, что смешит его Ярослав нарочно, чтоб и товарища детских игр повеселить, и государевых секретов, упаси бог, по неосторожности не выдать. Оттого было и обидно, и горько: что ж это за жизнь такая? Двадцать лет — возраст, в коем недорослю давно пора мужем стать, славу родового имени укрепив и приумножив. Вон Ярослав по посольским делам уж в таких краях побывал, про какие Никите только понаслышке ведомо; Егорка Хлопушин, хоть и недруг с детства, а погиб завидно. Он ведь хоть ума и невеликого, зато силы изрядной. Небось легко не дался, дал татарве отведать русской силы! Даже Ваньке Долгопятому применение нашлось, а он, Никита, ровно пятое колесо в телеге — ну, никому не надобен!
Будто угадав его мысли, княжич перевёл разговор на Никиту. Спросил, что он, дворянский сын Зимин, далее делать намерен — неужто так и станет дома сидеть? Имение-де у него небольшое, всю жизнь с него никак не прокормишься, так не пора ль и о государевой службе подумать?
Тут Никита и не сдержался, сказал всё как есть: мол, в какой угол ни ткнёшься, в чью дверь ни постучишь, всюду от ворот поворот. Не токмо бояре, но и дьяки приказные нос воротят, будто от прокажённого. Хоть волком вой от такой жизни, ей-богу!
Ярослав с малолетства умом был скор да изворотлив, а служба в Посольском приказе его в тех похвальных качествах только укрепила. Мигом смекнул, откуда ветер дует, и прямо Никите сказал: тут, мол, Долгопятого рука чувствуется. Как Бог свят, без него не обошлось!
Никита и сам не раз так же думал, да что толку? Плетью обуха всё одно ведь не перешибёшь, да и доказать ничего нельзя… Однако княжич, не токмо в заграничных, но и в московских делах зело сведущий, глаза ему до конца открыл. «Ты что, — сказал, — Никита Андреев сын Зимин, белены объелся? Нешто неведомо тебе, что у государя каждый верный да сметливый человек на счету? Не слыхал разве, что царь худородных привечает, казной да землицей жалует, ежели служат справно и душой ему прямят? А ты нешто не таков? Что у тебя, клеймо на лбу аль, как у Ваньки Долгопятого, вместо головы горшок с гороховой кашей, из коего, что слово вылетело, что ветер, который от гороху происходит, — всё едино? Ах, говоришь, не таков ты? Тогда тебе на государевой службе самое место! А что носы воротят, то, известно, Долгопятого работа. Экий, прости господи, аспид выискался! Ведомо, тебе его ни стороной обойти, ни верхом перепрыгнуть невмочно. Однако ж, друже, шила в мешке не утаишь и воду в решете не удержишь. Правда — она всегда себя окажет, а кривде рано или поздно конец придёт. Сыщется и на Долгопятого управа. Я-то на что? Найдётся у меня с кем про тебя переговорить, а нет, так прямо к государю пойду. Ударю челом, открою ему глаза, как иные ближние бояре об деле его радеют. А то батюшку попрошу, он к тебе с добром…»