Георгий Победоносец - Малинин Сергей. Страница 49

Для порядку — всё ж таки хозяин в доме — разбудили старого боярина и спросили его совета. Феофан Иоаннович почмокал губами, почесал в бороде, водя по сторонам мутными спросонья глазами, и, подумавши, сказал, что поступить надобно так, как Аким придумал, чтоб сплетникам языкатым пищи для пересудов не давать. После чего пал боком на ложе и сызнова захрапел, ровно у него в доме не невестка руки на себя наложила, а мышь в ведре с помоями утопла.

Так и сделали. Ни тела, ни кинжала пальцем не касаясь, разбудили дворню, растолковали, что к чему, и велели боярышню обмывать и к погребению готовить, а заодно и в опочивальне, кровью залитой, порядок навести. Девки да бабы дворовые по обычаю затеяли выть да причитать, но выли тихо, вполголоса, чтоб, упаси боже, Феофана Иоанновича не разбудить. Проснётся — света белого невзвидишь, покойнице позавидуешь…

Похоронили урождённую княжну Милорадову уже на следующий день — зарыли без отпевания за церковной оградой, где самоубийц хоронят. Так они и лежали в рядок — боярышня и две дворовые девки, что через её муженька руки на себя наложили.

А забыли её скоро — скорее, чем могильный холмик с землёй сровнялся. Если Ивану, боярскому сыну, что-то про жену и вспоминалось, так не она сама, а брошенное ею перед смертью проклятье. И ещё досада брала, что жена, которую привык считать просто надоевшим предметом домашней утвари, наподобие лавки, посмела-таки его ослушаться, сделав не то, что ей муж повелел, а то, чего сама желала. И ведь не накажешь её! Мёртвой-то всё едино, кулаком ты её прибить грозишься, за косы оттаскать иль вожжами отхлестать. Беда, да и только.

Однако ж от той беды было у него верное лекарство, даже целых два: вино хмельное да холопьи кровавые слёзы. Вино в себя без меры лил, а кровь да слёзы на землю; так и жил, будто торопясь чужому горю нарадоваться, пока проклятье жены-самоубийцы его не настигло.

Глава 12

Месяца через два после того, в разгар июльской жары, расписной боярский возок мягко катился по пыльной лесной дороге, держа путь в сторону Свято-Тихоновой обители. Долгопятые, отец и сын, сидели друг против друга, глядя в разные стороны и дуясь, ровно между ними чёрная кошка пробежала. На козлах, правя запряжёнными цугом лошадьми, восседало пернатое чудище с длинным золочёным клювом и уже порядком обтрепавшимся от постоянной носки петушиным хвостом. Встречный ветерок играл обтрёпанными перьями, на золочёной личине вспыхивали, пробившись через густой полог сомкнувшихся над дорогой ветвей, солнечные лучики. По бокам возка скакали четверо верховых стражников в синих с золотою тесьмой кафтанах, красных шёлковых шароварах и синих же козловых сапогах. Сабли в такт конской поступи позвякивали о стремена, над головами колыхались хвостатые пики, острия которых то и дело вспыхивали на солнце яркими злыми искрами. Один из всадников держал за повод рослого и толстозадого рыжего битюга, что принадлежал молодому боярину. Любуясь своим конём, Иван Долгопятый нежно поглаживал кончиками пальцев блестящее дуло мушкета, который не смог оставить дома, даже отправляясь в святую Божью обитель.

Дорога была пёстрой от теней и солнечных пятен, по сторонам её царило буйство всевозможных оттенков зелёного цвета, в коем мелькали то медные стволы сосен, то испятнанные чёрным белые станы берёз, то растопыривший мёртвые руки ветвей остов поваленного давней бурей лесного великана. Конские копыта мягко ударяли в дорожную пыль, вокруг стоял несмолкающий птичий гомон. Где-то на весь лес куковала, щедро отсчитывая неведомо чьи года, невидимая кукушка.

— Сказывай, кукушка, сколь лет мне ещё на белом свете жить, небо коптить? — нежданно, как это часто случается со стариками, перейдя из дурного в доброе расположение духа, вопросил Феофан Иоаннович.

Подлая птица издала какой-то сдавленный звук, будто поперхнувшись, и вовсе замолчала.

— Экая дура! — с досадой молвил боярин. — Истинно говорят: птичьи мозги… Эй, ты, птах пернатый! — Тяжёлый боярский посох чувствительно ткнул пернатого возницу в спину меж лопаток. — Тогда ты кукуй, коль твоя родственница со мной, боярином, говорить не желает!

Не оборачиваясь и не бросая вожжей, «птах» принялся куковать, да так громко и дурашливо, что кукованье его больше напоминало кукареканье. Услыхав за спиной, в возке, довольный смех боярина, шут расстарался пуще прежнего, ещё подбавив в кукованье петушиных ноток:

— Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку-кукареку!!! Кудах-тах-тах! Ку-ку!

Посмеиваясь, боярин стал считать эти «ку-ку», не замечая, а может просто делая вид, что не замечает, как пренебрежительно кривит губы сын. Досчитав до ста, Феофан Иоаннович снова ткнул шута посохом между лопаток.

— Уймись ты, чудище неразумное! Люди столь долго не живут!

— Люди не живут, — не оборачиваясь, скрипучим голосом отвечал шут, — а ты, боярин, глядишь, и проживёшь.

Скакавший ближе всех стражник, повернув голову, бросил на шута полный опасливого недоумения взгляд. Кабы кто иной посмел обратиться к грозному боярину со столь дерзновенной речью, тут бы ему, языкатому, и конец. А от этого боярин стерпел, да ещё и посмеивается! Ну, да, сказывают, от шутов своих и сам царь терпит; они, шуты, для торю и есть, чтоб господ правдой-маткой потешать, которую им никто, опричь шута, в глаза резануть не отважится.

— Ты что, нехристь пернатый, меня, боярина, за человека не почитаешь?! — напустив на себя притворный гнев, грозно воскликнул боярин.

— А как же? — не замедлил с ответом шут. — Человеки землю пашут, а боярин над ними поставлен для страху, для порядку и всеобщего благоденствия. Над кем бы ты властвовал, кабы все одинаковые были, и кто б тебе тогда позволил собой помыкать? Что б из того вышло, кабы боярин и смерд из одного теста были вылеплены? Как их тогда друг от дружки отличить?

— А по кафтану, — смеясь, подсказал боярин.

— Стало быть, я тебя нынче ночью зарежу, кафтан твой надену и буду боярин. И никто мне слова худого не скажет, потому как отличить нас только по кафтану можно. Твой кафтан на мне, стало быть, я — это ты и есть… Бороды вот только у меня нету, да то не беда — мочало прицеплю…

— Эй, эй! — опять притворно осерчал боярин. — Я те дам — зарежу! А сто лет кто жить будет?

— Я, — сказал шут. — Кафтан боярский на мне, стало быть, и век боярский — мой, до последнего денёчка… Инда помыслилось: может, ещё лет сто себе накуковать, покуда перья при мне?

— Перья твои при тебе и останутся, — помрачнев, явно задетый за живое, проворчал Феофан Иоаннович. — Будешь много языком болтать, в них тебя, петуха облезлого, и похоронят.

На пухлых губах Ивана Долгопятого мелькнула и пропала без следа полная злого, ехидного довольства улыбка. Похоже было на то, что боярский шут на сей раз потешил не столько боярина, сколько его великовозрастного отпрыска.

— Все под Богом ходим, — сказал Иван неожиданно, и в его устах эта расхожая фраза прозвучала как кощунственная и богохульная насмешка. — Даже боярам сановитым не дано ведать, кто кого переживёт.

При этих словах птичья маска, обернувшись, глянула на него через плечо возницы. Покрытая сусальным золотом бесстрастная деревянная личина сейчас каким-то непонятным образом выражала неодобрение, будто шут был недоволен этим покушением на его привилегию безнаказанно дерзить боярину в глаза.

— Это-то ещё что такое? — нахмурился Феофан Иоаннович. — Ты сызнова за своё?

— А как же мне того не говорить, когда жены моей покойной проклятье не на мне одном, но и на тебе тоже лежит? — упрямо произнёс Иван то, что не уставал повторять отцу на протяжении истекших со дня кончины княжны Марьи двух месяцев.

— А кто в том повинен, ежели не ты? — осерчал боярин, коему разговоры о проклятье княжны-самоубийцы опостылели хуже горькой редьки. — Кто её до того довёл?

— Оба вы хороши, — со свойственной шутам бесцеремонностью встрял в разговор отца с сыном пернатый возница. — Одним миром мазаны, одним перстом деланы, из одних ворот, откуда весь честной народ, вышли, одним лаптем щи хлебаете…